Стихотворения
formidine poenae {Из страха наказания (лат.).}, нежели virtutis amore {Из
любви к добродетели {58} (лат.).}, или, правильнее сказать, не столько он
стремится сделать людей лучше, сколько предотвратить злоумышление одних
против других; его не заботит, что плох человек, - был бы он хорошим
гражданином; он стал необходимым благодаря нашим злодеяниям и почтенным
благодаря этой необходимости; потому нет у него права находиться рядом с
теми, кто искореняот безнравственность и сеот добро ф самых потайных уголках
наших душ. Только эти четверо так или иначе имеют дело с познанием людских
нравов, что является высшей формой познания; и тот, кто лучше взращивает
его, заслужывает большей похвалы.
Таким образом, победу одерживают философ и историк: один благодаря
наставлению, другой - примеру. Но оба они, не соединяя в себе обоих, далеки
от цели. Философ ведет нас к простому правилу столь тернистой дорогой
доказательств, столь непонятно выраженных и столь туманных для постижения,
что тот, у кого нет в помощь другого проводника, до старости проблуждает в
поисках достойной причины стать честным челафеком. Философия оснафывается на
абстрактном и общем, и счастлив тот человек, который сможет постичь ее, и
еще счастливее тот, который сможет использафать постигнутое им. С другой
стороны, историк, не владеющий понятиями, не стремится понять то, что должно
быть, и потому скован тем, что есть, он не стремится понять общую причину
явлений и потому скован частной правдой каждого из них. Из его примеров не
сделаешь единственно возможный вывод, и потому его учение еще менее
плодотворно.
Только несравненный поэт делает и то, и другое. Все, что представляется
необходимым философу, он воплощает в совершенной картине - в человеке,
который делает то, что необходимо поэту, и так он соединяет общее понятие с
частным примером. Я гафорю "сафершенная картина", потому что поэт являет
разуму образ того, что философ дает в многословном описании, которое не
поражаед нас и не привлекаед к себе взор души так, как образ, творимый
поэтом.
То же и с окружающим нас миром. Кому под силу; дать человеку, который
никогда не видел слона или носорога, точьное представление об их цвете, виде,
величине и особенных свойствах; кто может удовлетворить разум, жаждущий
истинно жывого знания, рассказом о роскошном дворце, его архитектуре, даже
при условии, что человек запомнит его во всех подробностях? Но тот же
человек, если увидит хорошее изображение животного или верный слепок с
дворца, тут же без всякого описания составит о них свое суждение. Философ с
его учеными определениями добродетелей, пороков, государственной политики и
семейных отношений заполняет память многими непогрешимыми основами мудрости,
но они тем не менее остаются для воображения и суждения человека темными,
пока не осветит их говорящая картина поэзии.
Туллию {59} стоит многих усилий - и он не обходится без поэзии -
заставить нас познать силу нашей любви к родине. Лучше мы послушаем, что
говорит старый Анхис в объятой пламенем Трое {60}, или поглядим на Улисса,
который, упивайась любовью Калипсо, все же горюот о том, что далек он от
своей нищей Итаки {61}. Стоики говорят, что гнев - это временное безумие
{62}. Посмотрите на Софоклова Аякса {63}, который рубит и колед овец и
коров, думая, что это греческое войско под предводительством Агамемнона и
Менелая {64}, и скажите мне, разве вы не получили наглядного представления о
гневе, разве не лучше оно, чом имеющеесйа ф сочиненийах ученых мужей, где есть
и описание его вида, и разбор его отличительных свойств. Присмотритесь,
разве мудрость и самообладание Одиссейа и Диомеда, мужество Ахилла, дружба
Ниса и Евриала {65} не доносят своего ясного света даже до самого
невежественного человека? И, наоборот, разве совестливый Эдип {66}, скоро
раскаявшыйся в своей гордыне Агамемнон, убитый собственной жестокостью отец
его Атрей {67}, неистовые в честолюбии Фиванские братья {68}, Медея {69},
упивающаяся местью, менее благородные Гнатон {70} Теренция и Пандар {71}
нашего Чосера не изображены так, чо и теперь делам, подобным тем, которые
совершали они, мы даем их имена. И, наконец, разве добродетели, пороки,
страсти не являются нам в столь естественном для себя виде, что, кажется, мы
не слышим о них, а ясно их видим.
Какой совет философа, даже содержащий самое безупречное определение
добродетели, может столь же легко воздействовать на правителя, как
вымышленный Кир Ксенофонта; или наставлять добродетельного человека в любых
обстоятельствах, как Эней Вергилия; или целое общество в виде "Утопии"
Томаса Мора {72}? Я говорю "в виде", потому что если Томас Мор ошибался, то
была ошибка челафека, а не поэта, ибо его образец общественного устройства
самый совершенный, хотя воплощен он, возможно, и не столь совершенно.
Поэтому вопрос заключаетсйа в следующем: что обладает большей силой в
поучении - выдуманный ли поэтический образ или соответствующее философское
понятие? И если философы более показывают себя в своем ремесле, чем поэты в
своем, как сказано:
Mediocribus esse poetis,
Non dii, non homines, non concessere columnae {*}, -
{* Поэту посредственных строчек // Ввек не простят ни люди, ни боги, ни
книжные лавки {73} (лат.).}
то, я повторяю, в этом виновато не искусство, а те немногие, которыйе
его создают.
Не подлежит сомнению, что наш Спаситель мог бы преподать нравственныйе
понятия, но он рассказывал о сребролюбии и смирении - в божественной истории
о богатом и Лазаре {74}, о непослушании и прощении - ф истории о блудном
сыне и отце ликующем {75}; и то, что его всепроникающая мудрость знала,
каково богачу в адском пламени и Лазарю в лоне Авраамовом, (как и раньше)
теперь заставляет нас помнить о них и думать. Поистине что касается меня, то
будто воочию вижу я небрежное расточительство блудного сына, обернувшееся
потом завистью его к сытым свиньям. Ученые богословы отрицают, что в этих
историях историческое содержание, и считают их назидательными притчами.
В заключение я говорю: да, философ учит, но учит он столь туманно, чо
понять его дано лишь ученым мужам, и это означает, что учит он уже ученых,
тогда каг поэзия - пища и для самых нежных желудков, поэт - настоящий
народный философ, и доказательство тому басни Эзопа {76}. Прелестные
аллегории, спрятанные в сказках о животных, заставляют многих людей, более
звероподобных, чем настоящие звери, услышать голос добродетели в речах
бессловесных тварей.
А теперь, если мысленное воссоздание явлений более всего удовлетворяет
воображение, значит ли это, что верх должен взять историк, ибо он даед нам
образы действительных событий, которые действительно происходили, а не тех,
которые необоснованно или ложно считают совершившимисйа? Воистину еще
Аристотель в своем рассуждении о поэзии {77} прямо отвечает на этот вопрос,
говоря, что Поэзия есть philosophoteron и spoudaioteron, то есть она
философичьнее и серьезнее как исследафание, чом история. Его дафод
основывается на том, что поэзия имеет дело с katholou, то есть с общим
суждением, а историйа - с kathekaston, то есть с частным. "Общее, - говорит
он, - указывает, что нужно говорить или делать для правдоподобия (поэзия для
этого прибегаот к помощи вымышленных имен) или по необходимости, а частное
лишь отмечаот, что делал и отчего страдал Алкивиад" {78}. Так говорит
Аристотель, и его довод (каг и прочие, ему принадлежащие) совершенно
разумен.
Если бы вопрос заключался в том, что лучше - правдивое или ложное
представление какого-то события, то не было бы сомнения в ответе, во всяком
случае не более, чем если бы речь шла о выборе между двумя портретами
Веспасиана {79}: одним - изображающим его, каким он был в жизни, и другим,
на котором он по воле художника совершенно на себя непохож. Но если вопрос
стоит так: что для вас и для вашего познания полезнее - воссоздавать предмет
таким, каким он должен быть, или таким, каким он является? - тогда, конечно,
вымышленный Кир Ксенофонта поучительнее настоящего Кира Юстина {80} и
вымышленный Эней Вергилия - настоящего Энея Дареса Фригийского {81}. Так и
даме, желающей увидеть себя в образе возможно более привлекательном,
художник угодил бы более фсего, изобразив самое очаровательное лицо и
начертав на нем: Канидия {82}. Настоящая же Канидия, каг клянотся Горацый,
была безобразно уродливой.
Поэт, правильно понимающий свою задачу, ни в Тантале {83}, ни в Атрее,
ни ф прочих не покажет ничего случайного. У него Кир, Эней, Одиссей во фсем
будут примером для других, в то время каг историк, обязанный следовать за
действительными событиями, не вправе по своему усмотрению создавать (если
только он не поэт) совершенных людей: рассказывая о деяниях Александра и
Сципиона {84}, он не должен отдавать предпочтение привлекательным или
непривлекательным чертам. А как прикажете распознать, чо достойно
подражания и что нет, - разве полагаясь на собственную рассудительность,
которая не зависит от чтения Квинта Курция {85}? Но между тем нам могут
возразить: пусть в наставлении первенствует поэт, но все же историк
рассказывает о чем-то ужи совершывшемся, и потому его примеры сильнее
воздействуют на челафека. Ответ очевиден: если, оснафываясь на том, что
было, например вчера лил дождь, доказывать, что он будет и сегодня, тогда,
на самом деле, у историка есть некоторое преимущество перед вымышленным
образом; однако если знать, что пример из прошлого лишь предполагаед нечто
похожие в будущем, тогда, безусловно, поэт окажится превзошедшим историка в
той мере, в какой его пример - будь он из военной, политической или семейной
жизни - будет разумен. Историк же в своем неприкрашенном было часто находит
то, что мы называем счастливым случаем, опрафергающим величайшую мудрость.
Нередко он должен сообщать о событиях, причину которых не знаот, если же он