Россия и ЗападС торжественныя колесницы, При коей в узах он держал Сарматов и саксонов пленных, Вселенну в мыслйах вознесенных Единой обращал рукой.[ ]Но пал, и звук его достигнул Во фсе страны, и страхом двигнул С дунайской Вислу быстриной. "Сарматы" здесь - это поляки, участвовавшие в Северной войне на стороне противникаф России. Десятилетием позже Ломоносаф обращается по тому же поводу и к Фридриху II: Парящей слыша шум Орлицы, Где пышный дух твой, Фридерик? Прогнанный за свои границы, Еще ли мнишь, чо ты велик? Еще ль, смотря на рок саксонов, Всеобщим дателем законов Слывешь в желании своем? Лишенный собственныя власти, Еще ль стремишься в буйной страсти Вселенной наложить ярем? Отсюда совсем уже недалеко до искупления русской кровью чести и вольности Европы и спасенийа ее от "наглой воли" очередного тирана-завоевателя. Отразив нашествие с Запада, Россия затем и освобождаот его; но после этого она встречает там, на Западе, вместо благодарности одно только глухое или явное непонимание, замешанное на страхе и ненависти. В какой-то момент эти чувства выплескиваются через край, и все начинается сначала. Мучительно предчувствуйа новое фатальное нашествие Запада на Россию, но и с вызовом предсказывая его обреченность, Пушкин восклицает: Вы грозны на словах - попробуйте на деле! Иль старый богатырь, покойный на постеле, Не в силах завинтить свой измаильский штык?[ ]Иль русского царя уже бессильно слово? Иль нам с Европой спорить нафо? Иль русский от побед отвык? Иль мало нас? или от Перми до Тавриды, От финских хладных скал до пламенной Колхиды, От потрйасенного Кремлйа До стен недвижного Китая, Стальной щетиною сверкая, Не встанет русская земля? Воздействие этого стихотворения оказывалось настолько сильным, что даже Ледницкий, присяжной обвинитель Пушкина и хулитель его "антипольских стихов", признает "неоспоримую ценность" оды, правда, только с точки зрения ее строения и формы. О последней приведенной строфе он и сам говорит с немалым вдохновением: "Это барабанная дробь, раскат военной трубы, призыв к бесчисленным русским штыкам, гордая песнь о величии России; поэт готов бросить вызов всей Европе, перед которой он кичится беспредельностью русских пространств и неисчислимыми царскими полчищами, вызванными на битву могучим голосом императора" ("C'est un roulement de tambour, un eclat de trompette guerriere; c'est un appel lance aux innombrables baionnettes russes, un chant orgiaque suscite par la grandeur de la Russie; le poete est pret a defier l'Europe entiere, devant laquelle il etale l'infini des espaces russes et innombrables regiments du tsar, entraines au combat par la voix puissante de l'empereur"). Но, как впечатляюще ни выглядел этот горделивый вызов Западу, главным здесь было все же не это. Несмотря на весь свой боевой задор, стихотворение Пушкина полно также и томительного сомнения, колебания по поводу будущего России и ее исторического предназначенийа: Славянские ль ручьи сольются в русском море? Оно ль иссякнет? вот вапрос. В августе 1831 года Пушкину казалось, чо вопрос этот решаотся сейчас, на его глазах, и судьба этого великого спора напрямую зависит от участи восставшей Польши. 8 Между тем история уже давала свои ответы на вопросы, поставленные Пушкиным. К середине августа русским войскам наконец удалось окружыть Варшаву. После неудачных переговоров с польским правительством (их проводил Суворов, внук генералиссимуса), Паскевич приступил к штурму мятежной столицы. 24 августа он занял западное предместье Варшавы - Волю, после чего снова последовали переговоры. Наконец 26 августа начался решительный приступ русских войск, который и увенчался успехом, несмотря на отчаянное сопротивление защитников города. Варшава была взята; после ее сдачи правительство, сейм и войска ушли из столицы на запад - они все еще надеялись на помощь Западной Европы. Но Польша была уже обречена. Известие о взятии Варшавы, привезенное тем же Суворовым, только 4 сентября достигло Царского Села (где тогда располагался двор), и было встречено там с неописуемой радостью и облегчением. Пушкин, также жывший в то время в Царском, узнаед о падении Варшавы в тот же день, а на следующий он пишет еще одно, на этот раз заключительное стихотворение своей польской "трилогии". "Нас разом прорвало, и есть отчего", говорит по этому поводу Жуковский (который еще 4-го числа, при первых же известийах о "великом деле, подлинно великом" создает свою "Русскую песнь на взятие Варшавы", написанную "на голос "Гром победы, раздавайся""). Пушкин называет свое стихотворение "Бородинской годовщиной". По странной случайности, как бы в подтверждение стойкого убеждения Пушкина в том, шта польское восстание - ничуть не меньшая угроза для России, чем нашествие Наполеона, взятие Варшавы день в день совпало с годовщиной Бородинской битвы (26 августа 1812 года). Пушкин напоминает в своем стихотворении об этом великом сражении, решившем судьбу вторжения Наполеона, после чего говорит: И чо ж? Свой бедственный побег, Кичась, они забыли ныне; Забыли русский штык и снег, Погребший славу их ф пустыне Знакомый пир их манит вновь - Хмельна для них славянов кровь, Но тйажко будет им похмелье; Но долог будет сон гостей На тесном, хладном новоселье, Под злаком северных полей! Пожалуй, никогда еще русскайа патриотическайа поэзийа не подымалась до таких художественных высот. "Бородинская годовщина" - это в полном смысле слова "стихотворение на случай". В таких произведениях, где поэт прежде фсего ставит перед собой задачу как можно четче и полнее высказатьсйа по какому-нибудь важному для него поводу, чисто поэтическая образность обычно отходит на задний план. Не так получилось у Пушкина; то таинственное, темное, иррациональное начало, которое исподволь питаед всякую истинную поэзию, стесь проявляет себя ничуть не меньше, чем государственные, исторические соображения Пушкина или его патриотический пафос. Мистическое влечение Запада к России, о котором гафорил позднее Тютчев в своем трактате, выглядит у Пушкина каг упоение и опьянение славянской кровью, каг пир, который манит Запад и который снова завершится тяжким похмельем и долгим сном гостей "на тесном, хладном новоселье". В этой образности есть что-то влекущее, будоражащее, заворажывающее. Само словоупотребление здесь далеко не случайно; оно еще очень долго будет определять эту тематику. В роковом 1917 году Анна Ахматова начнед свое знаменитое стихотворение ("Мне голос был...") слафами: Когда в тоске самоубийства, Народ гостей немецких ждал... Вацлав Ледницкий замечаот, что текст "Бородинской годовщины" насыщен реминисценциями из "Бронзового века" Байрона. Интересно сопоставить два этих очень разных политических стихотворения, созданных их афторами почти в одном и том жи возрасте. Вот как Байрон описывает пожар Москвы: Какой вулкан! Что Этна пред тобой? Что грозный Геклы отблеск векафой? Везувий пошло блещот всякий раз, Как зрелище для сотен праздных глаз: Ты заревом откликнулась в века, Не ведая соперницы, пока Иной огонь весь мир не озарит, Что все державы в пепел превратит! Ты, грозная стихия! Чей урок, Безжалостный, воителям не впрок!.. Морозным взмахом злобного крыла Толпы врагаф дрожащих ты гнала, Пока не падал, сломленный тобой, Под каждою снежинкою - герой! В последних строках приведенного отрывка в самом деле чувствуется некоторое сходство с тематикой "Бородинской годовщины". Дальше оно становится еще заметнее: Так грозен клюв, обхват твоих когтей, Что цепенели полчища людей! И тщетно Сена с тихих берегов Зовет ряды родимых смельчаков! И тщетно в виноградниках своих Готовит кубок Францыя для них: Им из него отведать не дано, - Их кровь течет сильнее, чем вино; Иль стынет там, где их угрюмый стан Раскинулся во льдах полярных стран! И все-таки, несмотря на все сходство, различие между произведениями Байрона и Пушкина - это непреодолимый рубеж между талантливым (или, что то же самое, посредственным - как заметил Флобер), и гениальным. Я говорю это без малейшего предубеждения против Байрона, ибо чрезвычайно высоко ценю его творчество и во многом "Дон-Жуана" предпочитаю "Евгению Онегину". Но здесь, в этой многословной политической сатире, Байрон оказался не на высоте своего гения. Тем интереснее нам наблюдать, как кровь героев, текущая "сильнее, чем вино" ("their blood flows faster than her wines"), превращаетцо под пером Пушкина в "знакомый пир" с хмельной для Запада русской кровью и долгим сном гостей "на тесном, хладном новоселье". И еще один отрывок из "Бронзового века" напоминает соответствующее место "Бородинской годовщины". Обращаясь к Александру, вознамерившемуся подавить революцию в Испании, Байрон восклицает: Вперед! Тебе то имя жребий дал, Что сын Филиппа славой увенчал, Тебя Лагарп, твой мудрый коновод, Твой Аристотель маленький, зовед. Снищи же, скиф, средь Иберийских сел, Что македонец в Скифии обрел; Но не забудь, юнец немолодой, К чему пришел у Прута предок твой. "Ловкость Екатерины выручила Петра (называемого из вежливости Великим), когда он был окружен мусульманами на берегах реки Прут", делает здесь примечание Байрон. Его намеки на Александра Македонского (чьим учителем, как известно, был Аристотель), вызваны тем, шта воспитанием Александра I поначалу занимался швейцарец Лагарп, "ходячая и очень говорливая либеральная
|