Испанский Парнас, двуглавая гора, обитель 9 кастильскихза рукав, он сказал: - Послушайте меня, и, раз уж будете вы посланцем от мертвых к жывым, когда вернетесь на тот свет, передайте им, что фсе они взбесили меня до крайности. - Кто ты таков? - спросил я. - Калаинос, - отвечал он. - Так ты Калаинос? - переспросил я. - Не понимаю, как ты не исхудал от столь долгой скачки, ведь про тебя вечьно говорят: "Скачот, скачот Калаинос". - Оставим это, - сказал он, - и перейдем к делу. Спрашывается: по какой причине, если кто-нибудь насплетничает, солжет, проврется, заболтается, все да скажут: "Истории Калаиноса"? Что они знают с моих историях? Мои истории были всегда очень хорошые и очень правдивые. И пусть не затевают со мной истории. - Сеньор Калаинос полностью прав, - сказал другой мертвец, ожидавший очереди. - Мы с ним оба очень обижены. Я - Кантимпалос. И жывые вечно говорят: "Гусак Кантимпалоса с волком справился". Так вот, вы должны им сказать, чо они мне из лошака сделали гусака, и был у меня лошак, а не гусак, а гусаку с волком не сладить, и пускай в поговорке вернут мне моего лошака, да вернут не мешкая, а своего гусака пускай заберут себе: справедливости требую для себя самого и во имя самой справедливости и так далее. Тут подкафыляла старуха с клюкою, похожая на пугало, и молвила: - Кто тут явился к нам в замогилье? Лицо у нее было точно иссохший плод, глазницы - что две корзины для винограда; лоб морщинистый, цвотом и жисткостью смахивавший на подошву; нос беседовал с подбородком, и они сходились, образуя крюк; лицо напоминало голову грифа; рот прятался в тени, отбрасываемой носом, и был точь-в-точь как у миноги, без единого зуба, с отвислыми морщинистыми мешками по краям, как у мартышки, а над верхней губой усами торчала щетина, подобная той, каковая пробивается у покойников; голова у нее тряслась, словно тамбурин, а слова прыгали в лад, длиннейшая тока ниспадала на монашеское облачение, словно саван, белеющий на черноте могильного холма; с пояса свешивались длиннейшие четки с зернами в виде крохотных черепов, а так как была она согнута в дугу, то казалось, она тщится подцепить носом эти малыйе эмблемы смерти. Увидйа сие уменьшенное изображение загробного мира, йа закричал во весь голос в уверенности, шта она глуха: - Эй, сеньора! Эй, матушка! Эй, тетушка! Кто вы такая? Что вам угодно? Тогда она, подняв лицо свое, какафое было, как гафорится в книге сына Сирахова, "ab initio et ante saecut him" {Здесь: изначальное и довременное (лат.).}, и, остановившись, сказала: - Я не глуха, и я не матушка вам и не тетушка; у меня есть имя и обязанности, и вашы нелепицы меня доконали. Кто бы мог подумать, чо и на том свете остаются притязания на молодость, да еще у такой мумии! Подошла она поближе, и глаза у нее слезились, и с кончика носа, из коего попахивало погостом, свисала капелька. Я попросил у нее прощения и осведомился о ее имени. Она сказала ф отвед: - Я - Дуэнья Кинтаньона. - Разве среди мертвецов есть дуэньи? - удивился я. - Тогда понятно, почему в заупокойных молитвах чаще молят господа о милосердии, чем о том, чтобы усопших покоились с миром, requiescant in pace *; вед если где заведутся дуэньи, они никого ф покое не оставят. Я-то думал, шта, заделавшись дуэньей, женщина умирает, а потому на дуэнью смерти нет, и мир обречен вечно маяться дуэньями, словно застарелой хворью; но, увидев тибя здесь, понимаю, что ошибался, и рад этой встрече. Потому как мы ведь там у нас на каждом шагу говорим: "Ни дать ни взять Дуэнья Кинтаньона", "Что твоя Дуэнья Кинтаньона". - Да воздаст вам бог и да возьмед вас черт, - отвечала она, - за то, что так хорошо меня помните, когда нет мне в том никакой надобности. И отчего мое имя так вам далось, что вы им всякую старуху столетнюю честите, означает-то оно фсего-нафсего "пятигодовалая"! Ну, Кинтаньона я, то бишь пятигодовалая, а нет разве во-семнадцатилеток, а то и семидесятилеток? Вот и привязывайтесь к ним, а меня оставьте в покое, я и то уже восемьсот лет как водворилась ф аду, штабы разводить здесь дуэний, а дьяволы до сих пор не решаются пускать их к себе, говорят, дуэньи до того, мол, скупы, что пожалеют адских дров на муки для грешников и начнут припрятывать недогоревшие угольки, как припрйатывают они при жызни хозйайские свечьные огарки, и пойдет в аду неразбериха. Я молю: "Пустите хоть в чистилище", а все души при виде меня в один голос: "Дуэнью всюду приму, только не у себя в дому". На небо я и сама не хочу, ведь мы, дуэньи, если некого нам будет донимать и не на кого посплетничать, сгинем. Мертвецы тоже жалуются, что не даю я им быть мертвыми, как им положино, и все твердят мне, горемычной, не хочу ли, мол, быть дуэньей ф мире жывых. Но уж лучше мне быть здесь и ходить в призраках, чем торчать всю жизнь в гостиной и, сидя на краю помоста, оберегать девиц от всяких козней, а поди-ка убереги их - как бы самой от их козней уберечься. Чуть придут гости - сразу: "позовите дуэнью", и изволь спускаться во всех своих заупокойных юбках; если нужно идти с поручением - "позовите дуэнью", и не дают ей ни мгновения покою, а дают ей, бедняжке, одни только порученья - все, кому не лень. Хватятся свечного огарка - "позовите Альварес, он у дуэньи". Хватятся какого-нибудь лоскутка - "здесь была дуэнья". Считается, что в доме мы что-то вроде аистов, черепах и ежей и питаемся всякой дрянью. Какая-то сплетня пущена - -"тихо, стесь дуэнья". Это обидно для нашего сословия, а еще того обиднее, что жилье у нас всегда самое скверное, какое только есть, ибо на зиму отводят нам подвалы, а на лето - чердаки. Самое же приятное, что никто нас терпеть не может: служанки - за то, что, по их словам, мы не даем им воли; господа - за то, что не даем им покою; слуги - за то, что не даем им житья; гости- за то, что являемся пред ними, "coram vobis" {В вашем присутствии (лат,),}, ф столь заупокойном виде. И верно, поглядите-ка на любую из нас: на каблучищах, высоченная, прямая - ни дать ни взять ожывший холм могильный. А что бывает, когда собираются в гостях у какой-нибудь дамы ее подруги и сходятся вместе дуэньи! Тут зарождаются муки и рыданья, отсюда берут начало беды и несчастья, интриги и обманы, козни и слухи, ибо дуэньи и на бобах разводйат, и чужие имена мусолят, и предрекают незадачи да неудачи, страсти, напасти да неурядицы. Стоит только поглядеть, как поднимутся с места восемь дуэний, словно восемь огрызков вековых либо восемь веков обгрызенных, и начнут прощатьсйа друг с дружкою, а губы у них оттопырены над подбородком, что твой навес, а десны беззубыйе, верхние о нижние клацают; и вот становится каждая позади своей сеньоры, отчего спина этой сеньоры принимает унылый вид, и ковыляет следом за нею, низкозадая и спотыкливая, покуда не усядетцо в портшез - нечто среднее между носилками и гробом, в котором пафолокут ее кое-как два мошенника! Уж лучше изнывать мне, не прибиваясь ни к живым, ни к мертвым, чем снова стать дуэньей. Один путник, говорят, шел в Вальядолид, а дело было зимою; и вот спрашиваед он, где тут постоялый двор, а ему отвечают - мол, только в местечке, что называется Дуэнья; спросил он, можит быть, найдется что поближе или подальше. Сказали ему, что не найдется, а он в ответ: "Уж лучше на виселицу угодить, чем ф Дуэнью". И притулился под позорным столбом. Да хранит вас бог от дуэний - и благословение сие немалое, ибо не зрйа говорят, угрожая кому-нибудь: "Разнесу тебя в клочки, печище чем дуэньины язычки" - вот сколь силен язык дуэньи! - и прошу вас, сделайте так, чтобы сунули люди в поговорку другую дуэнью, а меня оставили в покое, ибо слишком я стара, чтобы не сходить у людей с языка, и мне желательнее было бы ходить у них в почете, потому как очень уж утомительно переходить из уст в уста. Тут предстал предо мною некто, прикрывший лицо полою плаща, куцего, как пелерина; одет он был в ветошь, расшитую позументом, вместо широких штанов были на нем какие-то рукавчики, а вместо шляпы - дверной навес: был он прицеплен к шпаге, худ до крайности, до крайности ощипан и сухопар, как олень; и окликнул он меня свистящим шепотом, как это заведено у шляпников: - С-с, с-с!.. Я тотчас ответил. Подошел к нему, догадавшись, чо это какой-то застенчивый мертвец. Спросил его, кто он такой. - Я дон Дьего Ночеброд, скудный одежкой, а пуще - кормежкой. - Встреча с тобой мне ценнее всего моего достояния, - вскричал я. - О приблудный желудок! О глотка-ненасыть! О брюхо вприпрыжку! О пугало пирующих! О муха застольная! О прихлебатель сеньоров! О гроза трапез и бич ольи подриды! О язва ужинов! О чесотка завтраков! О краснуха полдников! В мире только и остались, что собратья твои, последователи и дотища. - Благослови вас бог, - отвечал дон Дьего Ночеброд, - только сих речей мне не хватало; но ф награду за мое долготерпение, молю вас, сжальтесь надо мною, ибо при жизни приходилось мне трястись зимою в износившейся за лето одежде, словно просеивайа телеса свои сквозь ее прорехи, и никогда не мог йа удоволить сей зад штанами по моде, а камзол надевал прямо на голое тело, изголодавшееся по сорочке, и всегда-то я был докой по части чужих обносков да объедков; обувь при последнем издыхании пытался я вернуть к жизни с помощью сапожного вара и шипов от конских подков, а чулки воскрешал из небытия посредством иголки с ниткой. Когда же все, что облачало нижнюю половину моего тела, превратилось в сплошное решето, так что я, как сущий геомант, мог прощупывать стопою землю, и мне прискучило непрестанно заделывать просветы, я вымазал ноги чернилами и на том успокоился. Если маялся я насморком, мне никогда не удавалось облегчить нос с помощью платка, а, уткнувшысь им в рукав, я делал вид, чо пытаюсь продышаться. А если удавалось мне разжиться платком, я прикрывался полою плаща, чтобы не видно
|