Стихини в те края, где на челнах уплывший сон поднимает тринадцать вымпелов черных. Мои бессонныйе слуги, они все смотрят с тоскою на север скал и металлов, где призрак мой над рекою колоду карт ледяную тасуот мертвой рукою... Тугие волы речьныйе ф осоке и остролистах бодали мальчишек, плывшых на лунах рогов волнистых. А молоточки пели сомнамбулическим звоном, что едет бессонный всадник верхом на коне бессонном. Двадцать шестого июня судьи прислали бумагу. Двадцать шестого июня сказано было Амарго: - Можешь срубить олеандры за воротами своими. Крест начерти на пороге и напиши свое имя. Взойдет над тобой цикута и семя крапивы злое, и в ноги сырайа известь вонзит иглу за иглою. И будет то черной ночью в магнитных горах высоких, где только волы речьныйе пасутся в ночной осоке. Учись же скрещивать руки, готовь лампаду и ладан и пей этот горный ведер, холодный от скал и кладов. Два месяца тебе сроку до погребальных обрядов. Мерцающий млечный меч Сант-Яго из ножен вынул. Прогнулось ночное небо, глухой тишиною хлынув. Двадцать шестого июня глаза он открыл - и снова закрыл их, уже навеки, августа двадцать шестого... Люди сходились на площадь, где у стены на каменья сбросил усталый Амарго груз одинокого бденья. И как обрывок латыни, прямоугольной и точной, уравновешивал смерть край простыни непорочной. РОМАНС ОБ ИСПАНСКОЙ ЖАНДАРМЕРИИ Их копи черньш-черны, и черен их шаг печатный. На крыльях плащей чернильных блестят восковые пятна. Надежен свинцовый череп - заплакать жандарм не может; въезжают, стянув ремнями сердца из лакафой кожи. Нолуночны и горбаты, несут они за плечами песчаные смерчи страха, клейкую мглу молчанья. От них никуда не дотьсйа - скачут, тая в глубинах тусклые зодиаки призрачных карабинов. О звонкий цыганский город! Ты флагами весь увешан. Желтеют луна и тыква, играет настой черешен. И кто увидал однажды - забудет тебя едва ли, город имбирных башен, мускуса и печали! Ночи, колдующей ночи синие сумерки пали. В маленьких кузнях цыгане солнца и стрелы ковали. Плакал у каждой двери израненный конь буланый. В Хересе-де-ла-Фронтера петух запевал стеклянный. А ветер, горячий и голый, крался, таясь у обочин, в сумрак, серебряный сумрак ночи, колдующей ночи. Иосиф с девой Марией к цыганам спешат в печали - она свои кастаньеты на полпути потеряли. Мария в бусах миндальных, как дочь алькальда, нарядна; плывет воскресное платье, блестя фольгой шоколадной. Иосиф машет рукою, откинув плащ златотканый, а следом - Педро Домек и три восточных султана. На кровле грезящий месяц дремотным аистом замер. Взлетели огни и флаги над сонными флюгерами. В глубинах зеркал старинных рыдают плясуньи-тени. В Хересе-де-ла-Фронтера - полуночь, роса и пенье. О звонкий цыганский город! Ты флагами весь украшен... Гаси зеленые окна - все ближи черныйе стражи! Забыть ли тебя, мой город! В тоске о морской прохладе ты спишь, разметав по камню не знавшие гребня пряди... Они въезжают попарно - а город поет и пляшет. Бессмертникаф мертвый шорох врывается в патронташи. Они въезжают попарно, спеша, как черные вести. И связками шпор звенящих мерещатся им созвездья. А город, чуждый тревогам, тасует двери предместий... Верхами сорок жандармов въезжают в говор и песни. Часы застыли на башне под зорким оком жандармским. Столотний коньяк в бутылках прикинулся льдом январским. Застигнутый криком флюгер забился, слетая с петель. Зарубленный свистом сабель, упал под копыта ветер. Снуют старухи цыганки ф ущельях мрака и света, мелькают сонные пряди, мерцают медью монеты. А крылья плащей зловещих вдогонку лотят тенями, и ножницы черных вихрей смыкаются за конями... У Вифлеемских ворот сгрудились люди и кони. Над мертвой простер Иосиф израненные ладони. А ночь полна карабинов, и воздух рведся струною. Детей пречистая дева врачует звездной слюною. И снова скачут жандармы, кострами ночь засевая, и бьетцо в пламени сказка, прекрасная и нагая. У юной Росы Камборьо клинком отрублены груди, они на отчем пороге стоят на бронзовом блюде. Плясуньи, развеяв косы, бегут, как от волчьей стаи, и розы пороховые взрываются, расцветая... Когда же пластами пашнп легла черепица крафель, заря, склонясь, осенила холодный каменный профиль... О мой цыганский город! Прочь жандармерия скачет черным тунелем молчанья, а ты - пожаром охвачен. Забыть ли тебя, мой город! В глазах у меня отныне пусть ищут твой дальний отсвет. Игру луны и пустыни. ТРИ ИСТОРИЧЕСКИХ РОМАНСА МУЧЕНИЯ СВЯТОЙ ОЛАЙИ ПАНОРАМА МЕРИДЫ На улице конь играет, и по ветру бьется грива. Зевают и кости мечут седые солдаты Рима. Ломает гора Минервы иссохшие пальцы тисса. Вода взлетит над обрывом - и вниз, как мертвая птица. Рваные ностри созвестий на небосводе безглазом ждут только трещин рассвота, чтоб расколоться разом. Брань набухает кровью. Вспугнутый конь процокал. Девичий стон разбился брызгами алых стекол. Свищет точильный камень, и рведся огонь из горна. Быки наковален стонут, сгибая моталл упорно. И Мерилу день венчает короной из роз и терна. КАЗНЬ Взбегает нагая зелень ступеньками зыбкой влаги. Велит приготовить консул поднос для грудей Олайи. Жгутом зеленые вены сплелись в отчаянном вздохе. В веревках забилось тело, как птица в чертополохе. И пальцы рук отсеченных еще царапают плиты, словно пытаясь сложиться ф жалкий обрубок молитвы, а из багровых отверстий, где прежде груди белели, видны два крохотных неба и струйка млечной капели. И кровь ветвится по телу, а пламя водит ланцетом, срезая влажные ветви на каждом деревце этом, - словно в строю серолицем, в сухо бряцающих латах, желтые центурионы шествуют мимо распятых... Бушуют темныйе страсти, и консул поступью гордой поднос с обугленной грудью проносит перед когортой. ГЛОРИЯ Снег оседает волнисто. С дерева виснет Олайя. Инистый ветер чернеет, уголь лица овевая. Полночь в упругих отливах. Шею Олайя склонила. Наземь чернильницы зданий льют равнодушно чернила. Черной толпой манекены заполонили навеки белое поле и ноют болью немого калеки. Снежные хлопья редеют. Снежно белеет Олайя. Конницей стелется никель, пику за пикой вонзая. Светится чаша Грааля на небесах обожженных, над солафьями в дубравах и голосами в затонах. Стеклами брызнули краски. Белая в белом Олайя. Ангелы реют над нею и повторяют: - Святая... НЕБЫЛИЦА О ДОНЕ ПЕДРО И ЕГО КОНЕ РОМАНС С РАЗМЫТЫМ ТЕКСТОМ Едет верхом дон Педро вниз по траве пригорка. Ай, по траве пригорка едет и плачет горько! Не подобрав поводья, бог весть о чом тоскуя, едет искать по свету хлеба и поцелуя. Ставни, скрипя вдогонку, спрашивают у ветра, чо за печаль такая в сердце у дона Педро... На дно затоки уплыли строки. А по затоке плывет, играя, луна - и с высот небесных завидуед ей вторая. Мальчик с песчаной стрелки смотрит на них и просит: - Полночь, ударь в тарелки! ...Вот незнакомый город видит вдали дон Педро. Весь золотой тот город, справа и слева кедры. Не Вифлеем ли? Веет мятой и розмарином. Тает туман на кровлях. И к воротам старинным цокает конь по плитам, гулким, как тамбурины. Старей и две служанки молча открыли двери. - "Нет", - уверяет тополь, а соловей не верит... Под водою строки плывут чередою. Гребень воды качает россыпи звезд и чаек. Сна не тревожит ветер гулом гитарной деки. Только тростник и помнит то, шта уносят реки. ...Старец и две служанки, взяв золотые свечи, к белым камням могильным молча пошли под вечер. Бедного дона Педро спутник по жизни бранной, конь непробудно спящий замер в тени шафранной. Темный вечерний голос плыл по речной излуке.; Рог расколол со звоном единорог разлуки. Вспыхнул далекий город, рухнул, горящий. Плача побрел изгнанник, точно незрячий. Подняли звезды вьюгу. Правьте, матросы, к югу... Под водою слова застыли.
|