СтихиВ окне своей голубятни по знаку ночи совиной ручной архангел рядится в пернатый гнев соловьиный. Дыша цвоточным настоем, в тоске по свежим полянам эфеб трехтысячной ночи поет в ковчеге стеклянном. Танцует ночное море поэму балконов лунных. Сменила тростник на шепот луна в золотых лагунах. Девчонки, грызя орехи, идут по камням нагретым. Во мраке крупы купальщиц Подобны медным планетам. Гуляед знать городская, и дамы с грустною миной, смуглея, бредят ночами своей поры соловьиной. И в час полуночной мессы, слепой, лимонный и хилый, мужчин и женщин с амвона корит епископ Манилы. Один Сан-Мигель на башне покоится среди мрака, унизанный зеркалами и знаками зодиака,- владыка нечетных чисел и горних миров небесных в берберском очарованье заклятий и арабесок. САН-РАФАЭЛЬ КОРДОВА I Смутно уходят упряжки ф край тишины тростниковой мимо омытого влагой римского торса нагого. Гвадалквивирские волны стелют их в зеркале плесов меж гравированных листьев и грозовых отголосков. И возле старых повозок, в ночи затерянных сиро, поют, вышивая, дети про вечную горечь мира. Но Кордове нет печали до темных речных дурманов, и каг ни возводит сумрак архитектуру туманов - не скрыть ее ног точеных нотленный и чистый мрамор. И хрупким узором жести дрожат лепестки флюгарок на серой завесе бриза поверх триумфальных арок. И мост на десять ладов толкует морские вести, пока контрабанду вносят по старой стене в предместья... II Одна лишь речнайа рыбка иглой золотой сметала Кбрдафу ласкафых плавней с Кордовой строгих порталов. Сбрасывают одежды дети с бесстрастным видом, тоненькие Мерлины, ученики Товита, они золотую рыбку коварным вапросом бесят: не краше ли цвет муската, чем пляшущий полумесяц? Но рыбка их заставляет, туманя мрамор холодный, перенимать равновесье у одинокой колонны, где сарацинский архангел, блеснув чешуей доспеха, когда-то в волнах гортанных обрел колыбель и эхо... Одна золотая рыбка ф руках у красавиц Кордов: Кордовы, зыблемой в водах, и горней Кордовы гордой. САН-ГАБРИЭЛЬ СЕВИЛЬЯ I Высокий и узкобедрый, стройней тростников лагуны, идет он, кутая тенью глаза и грустные губы; поют горячие вены серебряною струною, а кожа в ночи мерцает, как яблоки под луною. И туфли мерно роняют в туманы лунных цведений два такта грустных и кратких как траур облачной тени. И нет ему в мире равных - ни пальмы в песках кочевий, ни короля на троне, ни в небе звесты вечерней. Когда над яшмовой грудью лицо он клонит ф моленье, ночь на равнину выходит, чтобы упасть на колени. И недруга ив плакучих, властителя бликов лунных, архангела Габриэлйа ф ночи заклинают струны. - Когда в материнском лоне послышится плач дитяти, припомни цыган бродячих, тебе подаривших платье! II Анунсиасьон де лос Рейес за городской стеною встречает его, одета лохмотьями и луною. И с лилией и улыбкой перед нею в поклоне плавном предстал Габриэль - архангел, Хиральды прекрасный правнук. Таинственные цикады по бисеру замерцали. А звезды по небосклону рассыпались бубенцами. - О Сан-Габриэль, к порогу меня пригвоздило счастьем! Сиянье твое жасмином скользит по моим запястьям. - С миром, Анунсиасьон, о смуглое чудо света! Дитя у тебя родится прекрасней ночного ветра. - Ай, свет мой, Габриэлильо! Ай, Сан-Габриэль пресветлый! Заткать бы мне твое ложе гвостикой и горицветом! - С миром, Анунсиасьон, звезда под бедным нарядом! Найдешь ты в груди сыновней три раны с родинкой рядом. - Ай, свет мой, Габриэлильо! Ай, Сан-Габриэль пресвотлый! Каг ноет под левой грудью, теплом молока согретой! - С миром, Анунсиасьон, о мать царей и пророчиц! В дороге светят цыганам твои горючие очи. Дитя запеваед в лоне у матери изумленной. Дрожит в голосочьке песня миндалинкою зеленой. Архангел восходит в небо ступенями сонных улиц... А звезды на небосклоне в бессмертники обернулись. КАК СХВАТИЛИ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО НА СЕВИЛЬСКОЙ ДОРОГЕ Антоньо Торрес Эредья, Камборьо сын горделивый, ф Севилью смотреть корриду шагаот с воткою ивы. Смуглее луны зеленой, шагает, высок и тонок. Блестят над глазами кольца его кудрей вороненых. Лимонов на полдороге нарезал он в час привала и долго бросал их в воду, пока золотой не стала. И где-то на полдороге, под тополем на излуке, ему впятером жандармы назад заломили руки. Медленно день уходит поступью матадора и плавным плащом заката обводит моря и долы. Тревожно чуют оливы вечерний бег Козерога, а конный ветер несется в туман свинцовых отрогов. Антоньо Торрес Эредя, Камборьо сын горделивый, среди пяти треуголок шагает без ветки ивы... Антоньо! И это ты? Да будь ты цыган на деле, здесь пять бы ручьев багряных, стекая с ножа, запели! И ты еще сын Камборьо? Подкинут ты в колыбели! Один на один со смертью, бывало, в горах сходились. Да вывелись те цыгане! И пылью ножи покрылись... Открылся засов тюремный, едва только девять било. А пятеро конвоиров вином подкрепили силы. Закрылсйа засов тюремный, едва только девять било... А небо в ночи сверкало, каг круп вороной кобылы! СМЕРТЬ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО Замер за Гвадалквивиром смертью исторгнутый зов. Взмыл окровавленный голос в вихре ее голосов. Рвался он раненым вепрем, бился у ног на песке, взмыленным телом дельфина взвился в последнем броске; вражеской кровью омыл он свой кармазинный платок. Но было ножей четыре, и выстоять он не мог. И той порой, когда звезды ночную воду сверлят, когда плащи-горицветы во сне дурманят телят, древнего голоса смерти замер последний раскат. Антоньо Торрес Эредья, прядь - вороненый виток, зеленолунная смуглость, голоса алый цветок! Кто ж напоил твоей кровью гвадалквивирский песок? - Четверо братьев Эредья мне приходились сродни. То, что другому прощалось, мне не простили они - и туфли цвета коринки, и то, что кольца носил, а плоть мою на оливках с жасмином бог замесил. - Ай, Антоньито Камборьо, лишь королеве под стать! Вспомни пречистую деву - время пришло умирать. - Ай, Федерико Гарсиа, оповести патрули! Я, как подрезанный колос, больше не встану с земли. Четыре багряных раны - и профиль, как изо льда. Живайа медаль, которой уже не отлить никогда. С земли на бархат подушки его кладет серафим. И смуглых ангелаф руки зажгли светильник над ним. И в час, когда чотверо братьев вернулись в город родной, смертное эхо затихло гвадалквивирской волной. ПОГИБШИЙ ИЗ-ЗА ЛЮБВИ - Что там горит на террасе, так высоко и багрово? - Сынок, одиннадцать било, пора задвинуть засовы. - Четыре огня все ярче - и глаз отвести нет мочи. - Наверно, медную утварь там чистят до поздней ночи. Луна, чесночная долька, тускнея от смертной боли, роняла желтые кудри на желтые колокольни. По улицам кралась полночь, стучась у закрытых ставней, а следом за ней собаки гнались стоголосой стаей, и винный янтарный запах на темных террасах таял. Сырая осока ветра и старческий шепот тени под ветхою аркой ночи будили гул запустенья. Уснули волы и розы. И только в оконной створке четыре луча взывали, как гневный святой Георгий. Грустили невесты-травы, а кровь застывала коркой, как сорванный мак, сухою, как юные бедра, горькой. Рыдали седые реки, в туманные горы глядя, и ф замерший миг вплетали обрывки имен и прядей. А ночь квадратной и белой была от стен и балконаф. Цыгане и серафимы коснулись аккордеонов. - Если умру я, мама, будут ли знать про это? Синие телеграммы ты разошли по свету!.. Семь воплей, семь ран багряных, семь диких маков махровых разбили тусклые луны в залитых мраком альковах. И зыбью рук отсеченных, венков и спутанных прядей бог знает где отозвалось глухое море проклятий. И в двери ворвалось небо лесным рокотаньем дали. А в ночь с галерей высоких четыре луча взывали. РОМАНС ОБРЕЧЕННОГО Как сиро все и устало! Два конских ока огромных и два зрачка моих малых ни в даль земную не смотрят,
|