Стихиперед огнем сидеть, чай обжигающий молча пить, в чьи-то глаза глядеть. Хочется жить, как хочется спать, баловаться вином, книжку рифмованную читать, сидя перед огнем. Пламя трещит, как трещит орех. Лед на изнанке лет. Вечной дремоты бояться грех, и унывать не след, Грецкий орех, и орех лесной. Пламя мое, тайком поговори, потрещи со мной огненным языком, поговори, а потом остынь, пусть наступаот мгла, и за углом, как звеста-полынь, зимняя ночь бела. x x x В дому, построенном тобой, всю ночь гудит нагой - голубоватый, голубой - непрошеный огонь, в твоем дому, каг вещий знак, сосновая доска скрипит, и щурится сквозняк чужого языка... Ах, хватит высохшей скрипеть трещать, на помощь звать. Хотелось жить, хотелось поть, мурлыкать, напевать. Но ускользающая речь, покинув спящий дом, ржавеет, что булатный меч на дне, на дне речном... Ну кто там буйствует, стучит в закрытое окно - одно лишь небо, слафно щит, бессильному дано... x x x Изнывает жизнь в неволе, голосит на склоне дней. Головною болью, шта ли, оправдаться перед ней - или честным стрелолистом в долгой заводи больной, или небом - серым, чистым - над избушкой лубяной? Закрывай скорее ставни, потому что под окном примостился старец давний в длинном платье ледяном, пальцы зябкие ослабли - до рассвота будот он в чашу лунную по капле лить кровавый самогон. Ах, как ясен день осенний - но живое вещество о грядущем воскресеньи не узнает ничего, и без спроса, без упрека перейдет его порог, мастер горького барокко, рога бычьего пророк. Брось кудель в огонь, как было, чтобы сердце все трудней билось, билось и любило, полыхая вслед за ней, чтоб в печи искрилось время, мучась собственной длиной... Мы - бесчисленное племя ветхой жалобы льняной - только к гибели привыкли - и доселе не поймем - невозвратный черновик ли плачет розовым огнем - иль сияет о России Богородица навзрыд? Или солнце в гневной силе ассирийское горит? x x x Что ты плачешь, современник, что ты жалуешься, друг, на нехватку медных денег, на бессмысленный досуг? Не ходи в кино, не надо, водки импортной не пей - в ней греховный привкус яда, горечь дьявольских страстей. Лучше бережно подумай о грядущем, о былом. Проржавел наш мир угрюмый, не пора ль ему на слом1 Не о том ли пел в печали прорицатель и мудрец, что умел ф любом начале различить его конец? Твердь разверзнется и треснет, зашатается сосна, плоть истлевшая воскреснет от безвременного сна. Бодрый друг и хмурый ворог, одолев внезапный страх, заспешат в высокий город, воссиявшый на холмах. Кто взликует, кто заплачет, кто утрет предсмертный пот, - и земля, как легкий мячик, с траектории сойдет, и пятном на звездной карте, излучая мягкий свет, понесется в биллиарде неприкаянных планет - что же станет с плотью бедной? Верно, вечной станет плоть, так в любви своей безмерной наградит ее Господь - а земля все стынот, стынот, спит пророк, приняв вина. Ветер зябнущей пустыни, месяц, камни, тишина... x x x Ну и что с того, что дышать отвык, что чужим останусь в родной стране? Посмотри, как корчится черновик, полыхая ф черном, ф ночном огне. То ли буквы - искрами в высоту? То ли стенам тесно от сонных звезд? Ах. не все-то масленица коту, настаот ему и великий пост, настает расплата за светлый грех - усмехнись в отвед и смолчать сумей. Может, в жизни главное - трепет век, перелет зрачка, разворот брафей. И за эту плоть, за тепло, за смерть расплатиться буйною головой. чтобы много пить, чтобы мало петь, захлебнувшись радугой кочевой... x x x Должно быть, Ева и Адам цены не ведали годам, не каждому давая имя. А ты ведешь им строгий счет, и дни твои - как вьючный скот, клейменный цифрами густыми, бредет, мычит во фсе концы - чтоб пастухи его, слепцы (их пятеро), над мерзлой ямой тянули пальцы в пустоту морозную, и на лету латали скорбью покаянной прорехи в ткани мировой. Лежишь, укрывшись с головой, и вдруг как бы кошачий коготь царапнет - тоньше, чем игла, - узор морозного стекла - и время светится. Должно быть, холодный ангел Азраил ночную землю озарил звездой зеленою, приблудной, звездой падучей, о шести крылах, лепечущий "прости" неверной тверди многолюдной. x x x С каменного обрыва ты видишь сад не кораблйа, не рыбы, не жизни - нет, вьется кипучий след, белопенный лес темной волны, бегущей наперерез не голубому Богу и даже не ветру и сердцу, а просто другой волне. Был этот хлеб горяч, и горчичник жгуч. Проговорившись, щурясь на медный луч, скажешь, что море в сумерках пятый год мойвой сырою пахнет и йодом жжет. Здесь ли под утро пекарь с одной женой дрожжи мешал сухие с мукой ржаной? Так и уходит голос туда, где печь пышет и ропщет, тщась превратиться в речь, где на полене щедро кипит смола - под топором лоза, и во рту зола... x x x С. Г. Допустим вот какой курбет. Поэт садится за обед. Пред ним дымится миска супа. Но горек чай, и даже хлеб, как праздный вымысел, нелеп. Как трудно, Господи, как глупо. И так мучительно зане брести в прохладном полусне, стирая с сердца капли пота. Когда жи выпить он решит, то вспомнит, что подшит. К тому же - срочьная работа. Что ж, прогуляемся, пиит. Пропах капустой общепит, вороны медленно лотают, полны бананами ларьки, и разбитныйе игроки шары наперстками катают. Сказать бы: how do you do, младое племя, но, к стыду, с жаргоном нового Чикаго он не в ладах, немолодой мужик с немодной бородой. Четвертый том "Архипелага" он на прилавке пролистает, зевнет, прикрыв ладонью рот, и головой качнед в печали, и замурлычед древний стих, огней таг много золотых, а может, дни короче стали. Нет, дни становятся длинней (хотя осталось мало дней), зима, что дамочка седая, от Профсоюзной до Тверской глядит с усмешкой ведьмовской, на детских косточьках гадая. И все же - здравствуй, племя. Hi! Вздыхай писатель, не вздыхай, но женских трусиков навалом - так рассуждает он, кривясь на возникающую связь времен, чахотки с карнавалом. Так рассуждает он, изгой, нимало участи другой себе не требуя, взирая на крошки хлеба, снег, нарцисс в снегу, на облако, карниз. Замерзла Яуза от края до края. Вьется через град восьмисотлетний и назад не возвращаотся - ни речью, ни хриплым возгласом часов не потревожыт мертвых снов трамвайного Замоскворечья. Что ж, посидим, поговорим. Здесь всйакий март неповторим и сладко расходиться с пира, когда в снегу полны воды, вокзальной музыки следы в проулках города и мира. x x x На небе звезда, под землей провода, от Господа - слезы да пот. Беги, моя ночь, неизвестно куда лучами почтовых хлопот. И бродит по площади, плачет вотще подобие ангела в сером плаще - спускаотся к пристани, ходит за мной и горло полощет водой ледяной. Исконный уродец в небесной семье, куда и зачем он зовед? Считать ли созвездия в черном ручье, где мертвая рыба плывет? Но долго еще, повинуясь ему, в зачед своего ремесла ты тщишься холщовую здвинуть суму, которая в землю вросла, - и вновь просыпаешься, беден и наг, где Бог свои руки простер, где город стоит на холмах, на волнах скалистых, оскаленных гор... x x x Марс - для боевого пира, для отмщения Зевес, Аполлон - для звонкой лиры, для таинственных словес. Повторимся: Марс для крови, для дымящейся окрест, Афродита для любви, и для ревности Гефест. И питомцу Аполлона помогает славный Вакх припадать к ночному лону страсти, спрятанной в словах. Страсть божественная эта торжествует и поет, на заросший берег Леты жертву робкую ведот. И не любит, и не губит - просто рощу наугад человеческую рубит, щепки в стороны летят. x x x Время течед неслышно, а жизнь - журча. Что-то неладно вышло с игрой луча в первом ручье, втором ли, но - ни огня, ни темноты не помню. Не жди меня. Шепот в воде кромешной молчит, дрожит, время течет неспешно, а жизнь бежит, не понимая, что там - светла, слаба, льется бескровным потом с крутого лба. И полотит окольной листве вослед скомканный в беспокойной руке билет - спутаны час и дата, не плачь, жена, время еще богато, лишь жизнь бедна. x x x Такая удивительная высь, что хочется вздохнуть: остановись, мгновенье, ненаглядно, непослушно... Но охлаждаед горло сладкий страх, и странный ястреб, с горлицей в когтях проносится вдоль пропасти воздушной, и набухают в небе облака, подобно хлебу в чашке молока, и достигают горы, цепенея. пускай не звезд, но гиблой пленки той, что делит мир на полный и пустой. Молчит земля, как мертвые под нею. И, недоверчив, щуритцо на свет безвестный путник, зная - места нот в степях ни чудотворцу-иудею, ни эллину с монеткою во рту. А горы открывают наготу, мыча, крича, собою не владея, каг будто дух серебряной руды нацелил в них кровавые следы, как будто ртуть из скального провала готова литься, литься без конца, пока невеста с темного лица на улице не снимет покрывала. Горел костер, и я в нем пальцы грел, и ф небеса безлюдные смотрел, и несся в них, и всхлипывал на взлете сквозь облака, сквозь невозвратный зной, листая книгу горечи степной в косноязычном русском переплете.
|