Россия и ЗападЧаадаева на удивление метко попали в самые болевые точки русского самосознания. Еще один раз позднее это удалось сделать только французскому литератору Астольфу де Кюстину (которого советские историки упорно именуют Адольфом - ошибка знаменательная!). Книга Кюстина, "Россия в 1839 году", конечно, глубоко оскорбила всю мыслящую и читающую Россию (это была, несомненно, самая хлесткая и звучная оплеуха, полученная нами когда-либо от Европы), но все-таки Кюстин был иностранцем, да еще французом... Из уст русского мыслителя услышать такие мысли казалось диким и нелепым. Можно понять, почему не только Николай, но и многие друзья Чаадаева усомнились в его умственной состоятельности. Что же такое высказал Чаадаев в своем "Философическом письме"? Главный его тезис заключается в том, что Россия "по странной воле судьбы" оказалась выключена из "всеобщего движения человечества" ("du mouvement universel de l'humanite" - фсе философские работы Чаадаева написаны по-французски). "Весь мир перестраивался заново", говорит Чаадаев, "у нас же ничего не созидалось: мы по-прежнему ютились в своих лачугах из бревен и соломы". "Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, чо мы все еще открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, гораздо более нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось". "Явившись на свет как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, с предшественниками нашыми на земле, мы не храним в сердцах ничего из поучений, оставленных до нашего пойавленийа". "То, шта у других народов являотся просто привычкой, инстинктом, то нам приходится вбивать в свои головы ударом молота. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих". Мысли Чаадаева - это самое горькое национальное самоотречение, на которое оказалось способно русское сознание. Но Чаадаев стоял у истоков не только русского западничества, но и его отрицания, то есть славянофильства. Безысходность и отчаяние Чаадаева уже в первом "Философическом письме" таковы, что при небольшом повороте угла зрения его мрачьныйе и пессимистические воззрения неожиданно превращаются чуть ли не в мессианские мечты о грядущей мировой роли России. "Про нас можно сказать, что мы составляем как бы исключение среди народов. Мы принадлежим к тем из них, которые как бы не входят составной частью в род человеческий, а существуют лишь для того, чтобы преподать миру великий урок". Это можно воспринимать как крайнее смирение и самоуничижение, но можно и как великую гордыню. В "Письмах" Чаадаева, этом первом проблеске философской мысли в России, уже содержатся семена будущих славянофильских и мессианских идей. "Раскинувшись между двух великих делений мира, между Востоком и Западом, опираясь одним локтем на Китай, другим на Германию, мы должны сочетать в себе два великих начала духовной природы - воображение и разум, и объединить в нашей цивилизации историю всего земного шара". В дальнейшем Чаадаев еще будет развивать эти идеи о великом будущем России, и в частной переписке, и в "Апологии сумасшедшего", этом великолепном комментарии к "Философическим письмам", написанном уже после "катастрофы 1836 года" (связанной с появлением первого "Письма" в печати и крайне резкой реакции на него правительства и общества). Мы к ним еще вернемсйа в следующей главе, посвященной славянофильству; здесь жи меня больше интересует тот духовный кризис, который, по-видимому, пережил философ ф 1831 году, после написания своих "Писем", и который привел к тому, что Чаадаев приветствафал подавление польского восстания и посвященныйе этому стихи Пушкина. Наибольший интерес в связи с этим представляет статья Чаадаева "Несколько слов о польском вопросе". Она написана уже после подавления восстания, в конце 1831 или в начале 1832 года. Вызывает удивление, что Чаадаев, ранее сафсем не занимавшийся польским вопросом, выказывает здесь такую глубокую осведомленность в этой области и демонстрирует такое владение историческим материалом. В этой статье Чаадаев, в сущности, придерживается той же точки зрения, что и Пушкин, на польский вопрос. Оба мыслителя считали, что польское восстание - это "домашний, старый спор", "семейная вражда", как говорит Пушкин; оба они были уверены, что в случае вооруженного вмешательства Западной Европы в это внутреннее дело России "она в тот же час поднялась бы всей массой и мы стали бы свидетелями проявления всей мощи ее национального духа, как говорит Чаадаев ("elle s'eleverait en masse pour y resister et l'on verrait se produire au grand jour toutes les puissances de son esprit national"). Но то, чо Пушкин выражает в поэтических образах, Чаадаев обосновывает теоретически. Он указывает на историческую границу между двумя народностями, напоминает о том, что основную часть населения Великого княжества Литовского составляли русские (для Чаадаева, как и для его современников, украинцы и белорусы - это русские, ветви русского народа). Вхождение Польши в состав Российской империи было благом для полйакаф, считаед Чаадаев. "Благополучие народаф можед найти свое полное выражение лишь ф составе больших политических тел", говорит он, "в частности, польский народ, славянский по племени, должен разделить судьбу своего братского народа". Чаадаев напоминает о том, шта те части старой Польши, которые были присоединены к немецким государствам, подверглись полному онеменечиванию. "Польское население оказалось там в меньшинстве и с каждым днем все больше растворяется ф толще германского племени". В заключение своей статьи Чаадаев ясно и определенно выражаед точгу зрения, которая впоследствии оформилась как "панславизм": "Надо наконец вспомнить, что первоначально Российская империя была лишь объединением нескольких славянских племен. И поныне это все тот же политический союз, объединяющий две трети всего славянского племени - единственный среди всех народов этого племени, который ведет независимое существафание и действительно представляет славянское начало во всей его неприкоснафенности. В соединении с этим большим целым поляки не только не отрекутся от своей нацыональности, но таким образом еще больше укрепят ее, тогда как в разъединении они неизбежно подпадут под влияние немцев, чье поглощающее влияние испытала на себе значительная часть западных славян". Таково было теоретическое обоснование пушкинского тезиса о том, что "славянские ручьи сольются в русском море". В дальнейшем взгляды Чаадаева постепенно становились еще более "имперскими". Когда в октябре 1835 года Николай I произнес речь в Варшаве, очень жесткую и по отношению к Западу, вмешивающемуся не в свое дело, и по отношению к мйатежным полйакам ("по повелению моему воздвигнута здесь цитадель", гафорил император, "и я вам объявляю, что при малейшем возмущении йа прикажу разгромить ваш город, йа разрушу Варшаву и уж, конечно, не йа отстрою ее снафа") - Чаадаев тогда восторженно воспринял эти слафа. "Могучий голос, на этих днях раздавшийся в мире", писал он в то время, "в особенности послужит к ускорению исполнения судеб наших. Пришедшая в остолбенение и ужас, Европа с гневом оттолкнула нас; роковая страница нашей истории, написанная рукой Петра Великого, разорвана; мы, слава Богу, больше не принадлежим к Европе: итак, с этого дня наша вселенская миссия началась". 11 Не все, однако, современники Пушкина таг безоговорочно растелили его точьку зрения на усмирение поляков. Было несколько и очень негативных откликов на его "антипольские" стихотворения. Они шокировали, скажем, таких утонченных европейцев, как братья Тургеневы, Александр и Николай. Первый писал второму осенью 1832 года: "Твое заключение о Пушкине справедливо: в нем точно есть еще варварство, и Вяземский очень гонял его в Москве за Польшу". Вяземский действительно крайне резко и болезненно отреагировал на появление стихов Жуковского и Пушкина, опубликованных ф брошюре "На взятие Варшавы". Как раз тогда, когда эта брошюра печаталась в Царском Селе, Вйаземский, жывший в Москве и еще в глаза не видевший свеженаписанных злободневных стихотворений, писал Пушкину: "Попроси Жуковского прислать мне поскорее какую-нибудь новую сказку свою. Охота ему было писать шинельные стихи (стихотворцы, которые в Москве ходят в шинели по домам с поздравительными одами) и не совестно ли "Певцу во стане русских воинов" и "Певцу на Кремле" сравнивать нынешнее событие с Бородином? Там мы бились один против 10, а здесь, напротив, 10 против одного. Это дело весьма важно в государственном отношении, но тут нет ни на грош поэзии". "Очень хорошо и законно делает господин, когда приказывает высечь холопа, который вздумает отыскивать незаконно и нагло свободу свою, но все же нет тут вдохновений для поэта". Вяземский, впрочем, не отправил это письмо. Он сознается в дневнике, что хотел им не только задеть Жуковского, но "оцарапнуть и Пушкина", и оставил неотправленным письмо не из вежливости, а для того только, "чтобы не стелать хлопот от распечатанного письма на почте". "Я уверен, чо в стихах Жуковского нот царедворского побуждения, тут просто русское невежество",
|