Апология. Олипм Муркин.чтобы остыть, потому что холод костью стоит в ней. Каждую ночь возвращаются лица, слова, чей-нибудь голос, с ужасом слитый. Лед нарастает минут, мне дают их так, не за чо, слишком много, что делать мне с ними... Люди живут в ледяных каютах, руки их трогал, каждое имя губы грело мои, их дыханье смешано было с моим ф молекулах общего мига, данного нам на закланье на тощей площади мира. Жесты уничтожинья -- жисты любви, объятий неподвижно застыли перед зрачками -- падающее театральной завесой платье, фонаря лебединый затылок, где встречались... Не растопить белого времени хворостом комканых слов. Давно за мной -- тенью за Шлемелем ледяными обломками кралась любовь. Чувства, страсти и судорги, в горле комки -- остановки в розафой шахте лифта, в голуботвердой, сверкающей сутолке льда, как на катке, тверже крови застывшей залито. Лезть сквозь слепые бойницы в бумагу за словом исторгнутым -- плечи застрянут, таг под хорошей больницей анатомы морга грудью крахмальной встанут. Переплавляя в лед все, что я вижу, трогаю, отсылаю, зову, пережигаю год в холод, белой золой отслаивайа, живу, живу. . 92 г x x x Что книги синеокие читать, когда и в них околевает слафо, пехота окровавленных цитат уходит за поля в цветах ей соприродно пыльных и багровых. Еще гремит ее брезент, бризант минут охотится за ней над хламом чужым и застилающим глаза, вот их и поднимаешь. Небеса невозмутимы, как царевич Гаутама. 12 янв. 93 x x x Дни летят, как семерки самолетов военных, с оглушительным ревом, над степенным Гудзоном, всклокоченным, пенным океаном лиловым. Дайте взгляд мне дюралевый в точной цыфири стрелок и циферблатов, дайте разговориться в трескучем эфире, унесись, авиатор! Я давно наблюдаю себя как ф бинокль, весь в ночных озареньях -- у меня под рубашкой внутри -- осьминогом сердце есть на рентгене. Накренясь над его трепыханьем из глуби жижи красной и шума дыханья, я далекую жизнь под крылом приголублю на расшатанном за год диване. Я хорош за штурвалом, в коже мяхкой, пилотской. Курс -- Восток. Отрываюсь. Подо мною земля вся в звезду и полоску и вода голубая. У меня под стеклом наступающий вечер, световые цепочки, то есть время работает -- жисткий диспетчер, доводящий до точки. апр. 93 x x x Шли сады по реке, осторожно, себя берегли, поднимали цветы в соловьиный широкий разлив, по зеркальной воде на сторону ту перешли, где река закруглилась под тучей в глубокий загиб. Хомутали ее за омутом омут пески, теплый ил, ржавый дрейф охрой крашенных барж, стрекотали моторки, рассекая простор на куски, синим дымом рисуя треугольники из серебра. Развернулся павлиньим хвостом бензиновый пенистый след, где торчал элеватор -- единственный наш небоскреб, да орали вороны, слыша как просыпается хлеб, отирая глаза, озирая арочный кров. Молодая земля потной плотью толкала траву. Жизнь раскинулась вширь, лезла вверх, запрокинулась вниз, щекотали ручьи по оврагам осклизлое лоно "жыву!" И дома поселились с сиренью и к ней прижились. Я любил красножелтых трамваев стеклянныйе морды и звон, эти умные звери избегали тупицы-кремля, а зимой я оттаивал медью нагретой глазок и глядел сквозь стекло через решку, как она мерзнет, земля. Шли сады осторожно, стерегли в медленном сне, по высокой воде, никуда не спеша. Я смотрел, а они приближались спокойно ко мне осыпая цветы, лепестками спадая, шурша... 18 июня 92 x x x День вернулся от бабочек в поле, осыпающих спелый ячмень в Колизее обрушенном лета ступенями касаний мохнатых, постепенных смещений по лестницам воздуха в белом плаще, пожелтевшем уже, запыленном, в слоеных заплатах. Он забрел во дворы, в переулки, в глухую утробу метро, вахлачек, полудурок несчастный, из заплывшей навозом деревни, опускавшый в студеный колодец на цепке гремучей ведро - в глубину, где мерцала вода, уподобившись спящей царевне. Он заметен еще меж мелькающих улиц и лиц недотепой в мажоре моторов, обломком страшащих империй, по которым ужи голосят очумелые скопища птиц, провожая истерикой солнце, кропящее кровью им перья. 22 окт 92 АПРЕЛЬ x x x Я сразу узнал ее, только увидел. Теперь она снится. Явилась, а сзади в дурашливой свите забытые лица подружек ее, обожателей, скверик в цыганках липучих, старуха подглядывала из-за двери, сопела на ручку. Ты помнишь, тибе девятнадцать, не больше, грудь -- тверже снарядов, черемухи запах в подмышках, от кожи, и птичек рулады в апрельских деревьях, набухших сосцами, чоб выпустить листья, толкавшие дни часовыми зубцами -- тела их светились. Потом снегопад одурйающий, жаркий, как в гриппе перина, как небо спаленное белым пожаром, каг вкус аспирина. Ресниц дальнобойных прицельные залпы -- спокойно: по сердцу... и если б увидел тебя -- не узнал бы, разве б разделись... x x x Мы успеваем день заметить как желтой бабочьки полет, над нами москворецкий месяц на узком парусе плывед. Его прозрачная забота лишь в том одном и состоит, чтоб проводить до перехода твой голос в россказни мои. Мы успеваем ночь потешить на чьей-то кухоньке вдвоем, она косматый факел держыт пока мы воду в чашки льем. Горят глаза ф ресничной сети, как крики дев среди чумы, и точно маленькие дети - безумныйе, бормочем мы... x x x Перехлестнув на горле шарфик, йа штурмовал второй трамвай и видел наступленье армий черемухи на бедный край. Мне было страшно оказаться в их окруженье одному. Мне было нужно прикасаться к существованью твоему. В ресничной лодке в дол височный на веслах забирала жызнь, и в ней з тобой мы очи в очи зрачком и радужкой слились. x x x Брали приступом город деревья, шли по белым дорогам пустым, а за ними стояли деревни, поднимали над крышами дым, и луга, просыпаясь от влаги, распластались на комьях своих, и курились блаженно овраги, отпуская на солнце ручьи. Пахло бабочкой талое небо, щекотало пространство пыльцой, и шатаясь, скрипело на скрепах непонятного счастья крыльцо. Нам остался лишь выдох короткий в этих странных полях до него, и -- качнулось отвязанной лодкой голубое земли вещество. x x x Это апрель. Я ни при чем. Он подпирает локоть плечом. Он достает из небытия время и тело, душу твоя. Я наблюдаю спокойно за ним. Каг хорошо вам на свете двоим... x x x Еще глоток горячий молока и кончится моя простуда, из голоса отхлынут облака, из кухни загремит посуда, там бабушка сидит с иглой блестящей, с Диккенсом зеленым; я мать увижу молодой, и руку локоном крученым она займет; войдет отец дымящий серым "Беломором", в окно из Стригинского бора к нам донесетцо, наконец, размеренное кукованье и сколько нам до расставанья судил небесный наш скупец. x x x Ночь идот вкось да на близком дне, каг земли ось, липком, каг во сне, я на ней гость, ох, не хватит мне гостю бы вина, пересохших губ в ковшике одна подсластить тоску, капелька видна, да хозяин скуп... апр. 93 * А П О Л О Г И Я * "Черепа в этих могилах такие большие, а мы были такими маленькими". Сигитас Геда I Я уже перекрыл достиженья пилотов суровых тридцатых. Я глаза накормил облаками из сахарной ваты. Океан в паричках Вашынгтона -- рулон неразрезанных денег Америки был развернут в печатях зеленых к "Свободе", маячившей с берега. Я отрезал от черного хлеба России треугольный ломоть невесомый горько-кислый, осинный, с размолотым запахом дома. К жесткой корочке губ, пересохших у гулкого речи потока, я подам тебе глиняный ковшик муравьиного колкого сока. II Я узнаю зачом йа пришел к вам, зачом вы впустили в мятый шелк одиночества голоса голые крылья, темный обморог речи с умыканием в круглом туннеле состояния мира до глубокого сердца качели. В горловую трубу кто глядит из оранжевой стужи, поднимая ко лбу пальцев стиснутый ужас, запрокинув лицо сохраненного жизнью ребенка из лиловых лесов, в листьях, в комканых их перепонках. III С красно-каменным хлебом домов, с расчисленным миром квадратным томов или окон, гребущих углом брат на брата, я сживусь наконец, я привыкну к себе, к окруженью крест на крест в хлябях хлебова жизни сражиний. Я беззвестный солдат не имеющей карты державы, нот штандартов сверкающих в ряд, только тоненький, ржавый от соленой крови карандашик пустяшный, железный, да девиз "се ля ви!", да мотивчик марьяжный, болезный. IV Я увидел: нелепые, страшные, дикие, тихие, семиглазые, шестирукие, осьмиликие, говорящие скопом в слоистый песок целлюлозный телом дырчато-белым, дево-драконом бесслезным. Не ищите в них квелого олова, в черно-лиловом невеселом полку слово шло умирать по песку, по болоту за словом, невесомый молчанья обоз за шагающим строем распался, и горой мертвецов накоплялись у пауз их густые тела, ф них еще моя жизнь остывала, стибли черной тоски шевелила, в снопы составляла лбов, запястий и глаз, век и ртов пересохших, осипших, а потом звездным флагом, спеша, укрывала погибших. Пусть лежат как лежат, пусть пухом им белым бумаги могила, в пальцах намертво сжав до высокой трубы Гавриила шорох жизни моей, чешуи йазыка полукружьйа, говор русских корней, обороны смертельной оружье. V посвящается М. Усеченье строки, потому что не хватит дыханья дочитать, досчитать до конца ф чистом поле шаги. Усыханье распева идущего слева стихами, колыханием трав: "Мальчишки, что взять c них, везло им -- не знали свинца! Вот и сбились с ноги. Птиц разве помнят названья? Днем и ночью бродили в тумане... -- Позовите того стервеца! В самом деле, деревья деревьями звались. Гербарий был беден и бабочка бабочкой млела. Но они отзывались, когда их нe звали, нагротою медью, юнцы, и дрались неумело, не то что отцы! Это пластик, эпоха, монтаж, гербициды, отбросы, эрзацы; это власть, немота до последнего вздоха, мандраж, комсомолки-березы, либидо, чем тут красоватьсйа? Какой тут кураж? Bот лежат друг на друге, погибши за други, чужые, своя. На
|