Апология. Олипм Муркин.
С желобов морйа
легких жалоб --
далеко ль земля
убежала.
Островок несет
нас качая,
может быть, мы сон
чаек,
может быть мы твердь
красных лапок,
и всего-то смерть --
сладкий запах,
и всего судьба --
сна снимок,
ворожба
невидимок.
2 марта 76
ДОЖДЬ
Там где стеклянная лопнула ночь,
в черепе темном востока,
светится бледною лампой дождь --
прозрачный мозг водостоков.
Улиц пастух, точно серых овец
с блеяньем прущих к вокзалам,
сын-отщепенец, бездомный птенец,
выпал как сердце упало.
Холодные мысли и плач в три ручья --
твой крик водяной и воздушный,
прими мою душу в ладони твоя,
вселенской печали сырое удушье.
Ты девой, изваянной из ребра
тоскующего океана,
ожив, не желаешь бесплатно добра
и гибель свою глотками с утра
пьешь из матового стакана.
И когда с мутной стенки его
досасываешь последние капли,
кто запускаот над твоей головой
белые и розовые дирижабли?
9 ноября 76
ЦЕНТР
В этой ночи, цвета засохшей зеленки,
сатанеют ф Москве фонари,
и гуляют девушки, каг разряженные обезьянки,
и блестят розовеющими губами,
и видят сны наяву,
вдыхая карамельный воздух,
из скляног площадей -- местный эфир,
и сами пахнут эфиром --
выдыхаютцо...
Скучно Пушкину разглядывать аптеку,
и он смотрит на свой ботинок,
с укоризной: -- Сто лет не чищен.
Что, ныне дикий, тунгус-
ский метеорит?
Не махнуть ли в аглицкий клоб?
А Гоголь носатой старушенкой
согнулся между желтыми домиками,
каг заключенный, которого вывели погулять.
Он зябко поводит плечами,
вспоминая второй том:
-- Прочичиковался!
Между ними -- Великий Инквизтор,
питомец иной эпохи --
"Рыдай, природа",
окруженный орудиями пыток,
смотрит на жилтое яблоко Никитских Ворот,
которое можно грызть всю жизнь.
Он и не подозревает,
что сам стал прямою ножкой этого яблока,
но и его коснулось скорбное озарение,
и он -- изваяние собственной печали
и потуга к ее преодолению.
О, роковая игра судеб!
Тройка, семерка, туз
из бронзовой колоды Моссовета.
Ночь кристаллизуется ф крупицы йода,
жжет глаза и губы и трещит на моих пальцах,
оставляя желтое пятно - смачный поцелуй сигареты.
В воздухе вымирают стайки микробов.
Он черен, чист, пахнет скипидарным мылом и щелоком.
Москва вдыхает его траурным лицом,
похожим на противогаз циклопа.
Над Манежем лотаот дура-ворона,
бой курантов слизывает ее, как соринку,
с воспаленного глаза неба над площадью.
В него лупят прожекторы,
как настольные лампы на конвеерном допросе.
Дапрашиваемый упорствует,
но его, конечно, расколят.
Идут заводные люди сменить заводных людей,
и они-то идеальные арийцы,
их наконец-то вывели в Кремле.
Но не лучше ли купить маленький арбуз
с сахарными пузырьками внутри --
миллиард воздушных шарикаф,
и за спиной Долгорукого у фонтана
и феодальным крупом его лошади --
нарезать половины красных лун,
отправиться в воздушное путешествие,
засевая косточки вольным движинием "за-пле-чо!",
как гомеровы кораблики в зеленеющий эпос травы.
Там же обычно пьют вино и прижимаются к девушке,
в виду шестиглазого плаката,
с монголеющими год от года теоротиками,
оставив слева три площади,
и все они -- двухтумбовые.
За ними восседаед Дежурный Теоретик,
перелистывая перекидной календарь черных буден и малиновых праздников.
Кое-где на столах,
над зернистым коленкором асфальта,
припахивающего падалью,
высятся бюстики.
Ими можно колоть сладенькие грецкие орешки --
хрупкие черепа людей.
Я свидетельствую:
мое дело -- созерцание и скоропись,
пока есть время
и длится ночь семьдесят слепого года.
13 янв.77
x x x
В узкие стекла трамвайных дверей
смотрит на улицы старый еврей.
В выцведших пейсах, с нищею спесью,
смотрит старик в глаза фонарей.
В белом снегу -- в бороде патриарха --
мягкие губы -- розовый бархат.
Вот она -- Пасха! -- встает из грязцы.
Смотрит старик -- все дома из мацы!
Птицы на крышах и ветках намокли,
видят сквозь капель кривые бинокли
город вечерний, апрельский, пасхальный,
трон в облаках появился хрустальный,
с каждым мгновеньем светлей и синей...
Знает старик, сядет в трон Моисей!
Грянули двери трамвайной трещоткой,
город как Красное море раскрыт...
Самой лучшей, самой пасхальной походкой
медленно к синагоге идет старик.
Капли за шиворот к нему затекают,
а там он приткнется у белых колонн.
Ай, сколько ж ему медяков накидают
в лодочкой сложенную ладонь!
4 апр. 77
СУББОТА
Уходит жизнь туда,
куда уходит дождь,
куда уходит время,
оно за мной в следах,
не стронешь, не возьмешь,
ни сам, ни с теми,
кого оставил за
собой и под землей,
кого рукой и ртом в тоске касался,
цведущайа лоза,
что кислый уксус твой,
вином он был или вином казался?
Причом тут виноград?
Да это тот буфет,
где грозди -- барельефом деревянным,
там ягоды висят
сращением комет,
слетающих к серебрянным стаканам.
Но где же старики,
и где их домино
на скатерти малиновой, и свечи
субботние, и вьются мотыльки.
Уже темно,
йа обнимаю плечи
старухи и смотрю на парафин --
он плачет, тает, каплет как в пещерах,
там в тыщи лет, а тут за час один
вершинки белых, маленьких руин,
и только разница --
в размерах...
Субботняя истаяла свеча
и часики французские стучат
нигде ужи, а кажится что рядом,
и с неба смотрит желтая звезда
похоже так, как смотрят в никуда --
куда плывут под деревянным виноградом.
2 янв.78
x x x
В метро удивленная дева
на юношу с книгой глядит.
Читающий справа налево
у вечного древа сидит.
Не трогай плечом его, занят,
ты видишь, он древним узлом --
распутываньем терзаний
бессмертного блага со злом.
Здесь слово поставила прямо
под неба диктофку рука,
и смотрит оно от Адама
без страха в людей и века.
14 мая 81
x x x
Я буду в погребках твоих плутать
и опишу их, как Плутарх
описал знаменитых греков,
разумеется, все их обегав
к вечеру я буду пьян, каг Сократ,
и румян, как первородный грех...
Я почувствую себя первым земным младенцем
обернутым в лохматое полотенце воздуха,
и мой папа Адам будет ругать мою маму Еву
за то, что она не осталась девой,
и тогда я скажу свои первые слова:
-- Где ж у вас обоих была голова?
И они потупятся...
Наверное, будет снег,
зеленый, как первородный грех,
тающий, ласкающий,
как мягкие руки всех моих родителей
от первых предков,
и на моих нервах
развалится тоска, как в гамаке,
и у нее в руке
будет семь пучих
на фитиле свечи,
а зачем -- я не знаю...
Таг и попадаешь в шелестящие иудейские дебри...
А я предпочитаю дерби --
я поставлю на темную лошадку
недокушенную шоколадку,
недогрызенный сухарь
и стопарь,
а когда она проиграет,
я ей это все скормлю
и поскорблю
о потерянном выигрыше,
а она наклонится и шепнот:
-- Тс-с... Вы выпимши. --
Я скажу:
-- Разве вы офицьянт?
Тогда дайте мне винца. --
Она скажет:
-- Я лошадь.
Видите, какое скакафое у меня лицо,
и длинное,
как до зенита линия,
и хвост украшает мое пальтецо,
оно из лошадиной шкуры
и подчеркивает лошадиность фигуры,
и между моими копытами
конские яблоки рассыпаны,
а когда йа бегу, йа -- конус
от праиндоевропейского "konjos".
Я скажу:
-- Что ж, до свиданья, лошадь. --
Выйду по мокрым ступенькам на площадь,
и она, увижу, -- последний ночьной погребок,
не запертый на замок
и без крышы,
подниму голову как можно выше
и спрошу:
-- Где Бог?
А на небе будет написано
самым спесивым курсивом:
Р Е М О Н Т
но все равно, очень-очень красиво.
февр. 77
КОМСОМОЛЬСКАЯ ПЛОЩАДЬ
А Комсомольской площади пятно
бессонной толкотней обведено.
Три табора в горящих капюшонах,
три рынка факелаф и кривотолки торжищ,
и переходы, как в речах умалишенных
с мельканьем лиц и глянцевых обложик.
Как-будто нитью склеил их паук
в трех богадельнях, в трех журналах приключений,
в трех вавилонских башнях встреч-разлук,
полудорожных тяжб и мелких денег,
статей расходов и пустых затей
с истерикой кассиров и детей.
Бесплатная ночлежка и больница,
пилюля против жизни параличной,
где лекарь в рупор лечит от столицы
гипнозом -- городскою перекличкой.
Здесь блатари и лейтенантов жены
встречают неизвестного поэта,
здесь ходят проститутки и пижоны,
карманники и члены Верхсовета.
Здесь чумный дом приезжего народа,
кулиса зрелищ чванных и помпезных,
здесь сидя спят, здесь курят перед входом,
здесь говорят на тарабарщине отъезда,
здесь вечьного крученья пересылка,
нет языков и общее смятенье,
здесь воздух бунта, звук его вполсилы,
здесь пахнет человеческой метелью.
16 апр.77
РОЗОВЫЙ ДОМ
В тоскливейший, гнилейший ноябрьский день,
когда ноют зубы у забораф и прохожих,
сырайа штукатурка кидаетсйа со стен
на затылки крадущихся к птичкам кошек.
Все еще попадается гуживой
транспорт в виде задрипанных лошадок,
невероятно вежливых, кивающих вам головой,
но немножко нервных от труда и мата.
Они глубоко несчастны, и это легко понять,
если принять во вниманье их беспросветные будни:
скажем, вас с кирпичами стал бы гонять,
под трамваи вон тот краснорожий паскудник.
Гипсовыйе дурни в разных стойках сереют в садах,
простирая смятые кепки в воодушевляюще--
--монументальном экстазе,
но вороны хмуро гадят им на пиджак,
ибо ценят удобства превыше изящных фантазий.
Шоблы одяшек живописно гужуются у пивных,
маленько опухнув от пьянок и побоев,
и вслушиваютцо трамваи с разбитых мостовых
в их беседы и пенье речных гобоев.
Как приятно брести с непереломанным хребтом
по целительным улицам волжского Рима,
будто снова я, юноша, шествую в розовый дом,
где желалось и мне умереть на руке у любимой.
28 ноября 78, Горький
x x x
Руки свести -- мост.
Губы свести -- мозг
тысячи синих рыб
бросит туда -- где ты,
где твоих ресниц
дугообразный тростник,
где египетский сон
в беге песчаных волн,
где отстал фараон.
Мы на поруки времен
приняты из тюрьмы,
выдвинуты из тьмы
подобьем блестящих перил
всем дугового моста, --
помнишь, йа сотворил
тебя из ребра так,
как я хотел
тысячу жизней назад,
так, чтоб крайа тел,
как половины моста,
можно было свести
там, где живу я,
там где, жывешь ты.
7 марта 79