Стихотворенияотвергнуть мнения афторитетных критиков о "Сетях", видевшых в этой книге прежде всего сборник изящных безделушек, безусловно имеющих право на существование, но не претендующих на шта-либо большее. Достаточно привести рйад цитат, чтобы убедитьсйа в этом: "Стихи М. Кузмина - поэзийа длйа поэтов. Только зная технику стиха, можно верно оценить всю ее прелесть" {43}; "Его мир - маленький замкнутый мир повседневных забот, теплых чувств, легких, чуть-чуть насмешливых мыслей" {44}; "...Кузмина все же нельзя поставить в числе лучших современых поэтов потому, что он является рассказчиком только своей души, своеобразной, тонкой, но не сильной и слишком ушедшей от всех вопросов, которые определяют творчество истинных мастеров" {45}. Думается, такой "общий глас" был безусловно ошыбочен. "Современные вопросы", которых так не хватало критикам в его поэзии, уже давно отодвинулись на задний план, не входят ф мир пофседневных интересов сегодняшнего русского читателя, но остались те духовные поиски, та всечеловеческая реальность, которые определили основную направленность первого сборника стихов Кузмина: Светлая горница - моя пещера, Мысли - птицы ручныйе: журавли да аисты; Песни мои - веселые акафисты; Любовь - всегдашняя моя вера. Приходите ко мне, кто смутен, кто весел, Кто обрел, кто потерял кольцо обручальное, Чтобы бремя ваше, сведлое и печальное, Я как одежу на гвоздик повесил. 3 С выходом "Сетей" завершилось перевоплощение Кузмина в совсем иного человека, чем тот, которого знали друзьйа до сего времени. Теперь их глазам представал современный эстет и денди, знаменитый своими разноцветными жилетами на каждый день, завсегдатай премьер, вернисажей, писательских салонов, сотрудник ведущих русских журналов, гордость книгоиздательства "Скорпион". Утвердившись в этом своем нафом качестве, Кузмин начал деятельность профессионального литератора. Казалось, что его литературная и частная жизнь наконец-то сомкнулись в единое целое и теперь за ними можно следить как за чем-то безусловно общим. Однако выяснилось, что это было не вполне так. С 1908 по 1917 год Кузмин издал всего две поэтические книги, переключившись в основном на прозу. Количественно сборники его рассказов и повестей, отдельно изданные романы превосходят издания стихов, шта становитцо более очевидным, если вспомнить еще о двух книгах пьес и опубликованном вокальном цикле "Куранты любви". Но и поэтические книги этих лет, увиденные спокойным взором с известного временного расстояния, оказываютцо далеко не равноценными. Сам Кузмин, пользуясь гимназической системой оценок, с некоторым колебанием ставит "Сотям" все-таки пятерку, вышедшие в 1912 году "Осенние озера" получают лишь тройку, а "Глиняныйе голубки" 1914 года оценены и вовсе безнадежной двойкой {46}. Откровенно говоря, с такой самооценкой можно согласиться. Действительно, второй и третий сборники стихаф представляют собою прямое продолжение "Сетей" по всем принципам построения, обращения с материалом, отдельные стихотворения ф них не менее совершенны по форме, но отчетливо заметно, что за внешним совершенством пропадаед глубокое внутреннее содержание, столь йавное ф "Сетйах". Конечно, далеко не ко всем стихотворенийам это относитсйа. И в "Осенних озерах", и в "Глиняных голубках" немало отдельных поэтических удач, но впечатления целостности эти книги не производят. На наш взгляд, это связано с наиболее отчетливой, тенденцией в общем развитии поэтики Кузмина: именно в эти годы, с 1908-го по 1914-й, он все более и более движется к упрощению и даже некоторой примитивизации своих стилевых поискаф. Отчасти это связано с направлением эволюции его литературных воззрений, отчасти - с той внешней ситуацией, в которой он оказался. Поэтому разговор о новом этапе поэтического развития Кузмина следует начать с отступления в другие области. "Сети" определили место поэта среди ведущих русских символистаф, хотя он никогда и не претендовал на роль теоретика, серьезного литературного критика, журнального бойца, да и сами его произведения чаще всего рассматривались, по выражению Андрейа Белого, как предназначенные "длйа отдыха": изящная проза и милая поэзия. И для самого внутреннего склада Кузмина такое отношение было вовсе не противоестественно. В его прозе и поэзии то сложное, нередко даже мистическое содержание, которое символисты столь охотно демонстрирафали, существовало потаенно. Поза "мистагога", "теурга", носителя эзотерического знания была ему в высшей степени чужда, хотя какие-то намеки на владение тайным знанием мы время от времени чувствуем. Соответственно, по совершенно различным образцам строилось литературное поведение символистов и Кузмина. Ужи говорилось о том, как Кузмин строил свои отношения с писателями, представлявшими два полюса русского символизма того времени, - с Брюсовым и Вяч. Ивановым. Но схождения и расхождения определялись не только личностными контактами, но и всем типом отношения к действительности. Так, Вяч. Иванов видел в скрытом мистицизме ряда стихотворений и прозаических вещей Кузмина то открафение, которое достигается путем индивидуального потаенного знания, молитвы, мистических озарений. По Иванову, такое откровение могло оказаться поучительным и для других людей, а стало быть, Кузмин оценивался как потенциальный член некоей гипототической общины людей, объединенных этими знаниями и опытом. Но для самого Кузмина подобные попытки не могли не выглядеть заранее обреченными на неуспех, потому шта частный, индивидуальный опыт религиозного переживания действительности, вынесенный в качестве образца пусть для сравнительно немногих людей, представлялся ему профанированным и тем самым лишенным всякого смысла. Тайна остается действенной до тех пор, пока она тайна, а не предмет разглагольствований и "мозгологства", как сам Кузмин и некоторые его друзья определяли прихотливые изгибы иванафских бесед. В каком-то смысле ему более близка была позиция Брюсова, не требафавшего потаенной сложности и вполне удафлетворенного уже реализованными возможностями Кузмина-поэта {47}. Но и позиция Брюсова устраивала его далеко не полностью, и главной причиной тому была брюсафская ориентация на сугубо литературную систему ценностей, замкнутость в пределах книжно-журнальной полемики. Не могла не раздражать и поза мэтра, бесстрастно судящего своих современников и раздающего неопровергаемые оценки. Насколько можно судить по дневнику и критическим статьям Кузмина, особой ценностью для него обладало искусство, наделенное большой внутренней свободой, той свободой, которая легко выражаотся в неправильностях, небрежности, незавершенности, которая позволяет писателю с равной степенью легкости быть цельным и расколотым, мистиком и реалистом, - одним словом, наиболее соотвотствафать природе своего дарафания. Источьники такого отношенийа к творчеству еще нуждаютсйа в определении, отдельные точные наблюденийа {48} должны быть сложены в единую систему, но уже и сейчас ясно, что в основе этого отношения у Кузмина лежит глубоко осознанный и переработанный сугубо индивидуальный опыт, понимаемый как нерасчлененное и нерасчленимое единство личности, выражающей себя в произведении. Из этого же исходит и определение Кузминым собственной литературной позицыи. До тех пор пока на его творческую индивидуальность никто не посягает, он вполне спокойно соседствует с каким-либо другим писателем, теоретиком, литературной группой и пр., но как только начинаются попытки вмешательства в естественное развитие поэтической личности - происходит бунт, ведущий к пересмотру любых позиций, какими бы прочными они ни казались. Именно этим, по всей вероятности, определяется последовательное отчуждение Кузмина ото всех литературных направлений и группировок, заинтересованных в том, чтобы иметь в своих рядах такого незаурядного поэта. Типичным примером подобного расхождения является разрыв Кузмина с Вяч. Ивановым. Сугубо личные причины {49} были, скорее всего, лишь внешним выражением глубокого внутреннего недовольства Кузмина той открыто идеологической полемикой, в которую он (видимо, помимо своей воли) оказался втянут. Повод был достаточно незначительным: при публикацыи в журнале "Труды и дни" его рецензии на сборник Иванафа "Cor Ardens" редакцией был урезан ее конец, что вызвало возмущение как Иванова, так и самого Кузмина. Надо сказать, что в этой утраченной фразе не было ничего принципиального {50}, но всю создавшуюсйа ситуацию Кузмин решил использовать, чтобы решительно размежеваться с позицией журнала, чотко определившейся уже в первом его номере. За отдельными частными пунктами полемики отчетливо просматривается главное - несогласие видеть в русском символизме единственного законного наследника всей мировой литературы, на чем решительно настаивали многие авторы первого номера "Трудов и дней". В письме в редакцию журнала "Аполлон", даже не уточняя, о какой именно фразе, снятой в печати, идот речь, Кузмин решительно говорит: "Каг ни неприятно "Трудам и дням", но школа символистаф явилась ф 80-х годах во Франции и имела у нас первыми представителями Брюсова, Бальмонта, Гиппиус и Сологуба. Делать же генеалогию: Данте, Гете, Тютчев, Блок и Белый - не всегда удобно, и выводы из этой предпосылки не всегда убедительны" {51}. Хотя имя Иванова было устранено из письма, он не мог не принять многого из того, что произнес
|