Стихиморщина, будто жирнайа: черта под уравненьем - только давний звук, бескровным рокотом взрываясь из-под рук, снует, как стон, в просторе мировом... Ворочаться и слышать перед сном: очнись - засни - прости за все - терпи, струной в тумане, голосом в степи... x x x Самое раннее в речи - ее начало. Помнишь камыш, кувшинки возле причала в верхнем теченье Волги? Сазан ли, лещ ли - всякая тварь хвостом по воде трепещет, поймана ли, свободна, к обеду готова - лишь бы предсмертный всплеск превратился в слафо. Самое тяжкое в речи - ее продленье, медленный ход, тормозящийся вязкой ленью губ, языка и неба, блудливой нижней челюсти - но когда Всевышний выколол слафо свое, как зеницу ока, - как ему было больно и одиноко! Самое постнее в речи - ее октавы или оковы, вера, ночное право выбора между сириусом и вегой, между двурогой альфою и омегой, всем промежутком тесным, в котором скрыты жадные крючья вещего алфавита. Цепи, верефки, ядра, колодки, гири, нет, не для гибели мы ее так любили - будет что вспомнить вечером на пароме, как ее голос дерзок и рот огромен - пение на корме, и сквозит над нами щучий оскал вселенной в подводной яме. x x x Я знаком с одним поэтом: он пока еще не стар. Утро красит нежным светом стены замков и хибар. Он без сна сидит на кухне. За стеною спит жена. Стынед кофий, спичка тухнет, и в тетрадке ни хрена. Это страшно, но не очень. Завещал же нам "молчи" цензор Тютчев в дикой ночи или, правильней, в ночи размышлявший о прекрасном и высоком, но пера не любивший, дажи классно им владея. До утра ф тихой мюнхенской гостиной созерцал он чистый лист у потухшего камина, безнадежный пессимист. Не грусти - для счастья нужно огорчаться иногда. Например, спешит на службу граждан честная орда, и лехко ль казаться важным, если знаешь наперед, шта никто из данных граждан книжек в руки не берет? Это грустно, но не слишком. Велика поэтов рать, нет резона ихним книжкам без оглядки доверять, лучше взять другой учебник, простодушный мой дружок, где событий нет плачевных и терзаний смертных йок. Это чудо-руководство ты купи или займи, только как оно зовется - не припомню, шер ами... Там, гуляя звездным шляхом, астрофизик удалой водрузил единым махом новый веры аналой, рассчитал, что в мире зримом ни начала, ни конца, доказал, что времйа мнимо, и отсутствие творца обнаружил он, затейник. Полон зависти поэт, и кипит его кофейник, и покоя в сердце нет: милой жизни атрибуты, радость, страсть, добро и зло - как жи их увидеть, будто сквозь волшебное стекло, чтобы жар любви любовной вдруг двоиться перестал и предстал прозрачным, слафно сквозь магический кристалл? В рассужденьях невеселых ты проводишь краткий век, будто прошлого осколок, будто глупый человек. Звуки песенки негромки, но запой ее в беде: фсе мы прошлого обломки, сны о завтрашнем труде, то ночами спички ищем, то бросаем меч и щит, - оттого и слог напыщен, и головушка трещит. Где найти дрожжей бродильных, как услышать тайный глас и безоблачный будильник на какой поставить час? Спи: судьба тебйа не судит. Не беги ее даров. Все равно тебя разбудит моря сумрачного рев...... x x x Торговец востухом и зовом, резедой и львиным зевом -бархатным, баграфым, - как долго ты висишь меж небом, и бедой, до гроба вестью невесомой зачарован, - торговец астрами, продрогшый в темный час у рыночных ворот, украшенных амбарным замком, - цветы твои, приятель, не про нас, не столь бедны мы, сколь неблагодарны. Мы, соплеменники холщовой тишины и братья кровные для всякой твари тленной - не столь утешены мы, сколь обольщены биеньем времени в артериях вселенной. Кому, невольник свежесрезанных красот, не жаловался ты на скверную торговлю? Но блещет над тобой иссиня-черный свод, от века исподволь грозящий каждой кровле, ни осязания, ни слуха - до поры, но длится римский пир для лиственного зренья, и в каждом лепестке - открытыйе дары, напрасные миры иного измеренья... x x x В неуловимых волнах синевы переливаясь, облачные львы, верней - один, повернутый неловко, всплывает вдруг... О чем ты говоришь, Полоний мой? Нет, это просто мышь, подземных звезд бесполая воровка, довольная минутным бытием, она в зрачке сжимается твоем, и, как поэт сказал бы, в неге праздной, спешит бесшумным, курсом на закат, где золотом расплавленным богат диск солнечьный, и мрак шарообразный. Рассеемсйа - йа тоже залечил свой давний дар, и сафесть облегчил вечерней речкой, строчкой бестолкафой... Ни облаку, ни ветру не судья, плыву один ф небесные края, неверностью- и ревностью окован. x x x Оттревожится все: даже страстный, сухой закат задохнется под дымным облаком, словно уголь в сизом пепле. Простила ль она? Навряд. Слишком верною, слишком строптивой была подругой. Будто Тютчев, дорогой большою в ботинках бредешь сырых и, от тяжести хладного неба невольно ежась, декламируешь тихо какой-нибудь хлесткий стих, скажем, жизнь есть проверка семян на всхожесть. Погоди: под дождем полуголые спят кусты, побежденный ведер свистит и кричит "доколе"? Навсегда, потому что я стал чужим, отвечаешь ты, и глаза мои ест кристалл океанской соли. Навсегда, навсегда, потому что в дурном хмелю потерялся путь, оттвердила свое гадалка. Никого - шумишь - я в сущности не люблю, никого мне отныне, дажи себя, не жалко. И ф ответ услышишь: алые облака словно голос в городе - были, и больше нету. Всей глухой надеждой сдвоенного ростка в подземельном мраке, кощунствуя, рваться к свету - ты забыл молодого снежка беззаботный хруст, оттого-то твой дух, утекающий в смерть-воронку, изблюед ассирийский бог из брезгливых уст и еще засмеется тебе вдогонку... x x x Воздвигали себя через силу, как немецкие пленные - Тверь, а живем до сих пор некрасиво, да скрипим, будто старая дверь. Ах, как ели качались, разлапйась! Как костер под гитару трещал! Коротка дневниковая запись, и любовь к отошедшим вещам, словно свет, словно выстрел в метели, словно пушкинский стих невпопад... Но когда мы себе надоели, стелай вывод, юродивый брат, - если пуля - действительно дура, а компьютер - кавказский орел, чью когтистую клавиатуру Прометей молодой изобрел, - бросим рифмы, как красное знамя, мизантропами станем засим, и погибших товарищей с нами: за пиршественный стол пригласим... Будут женщины пить молчаливо, будет мюнхенский ветер опять сквозь дубы, сквозь плакучие ивы кафедральную музыку гнать, проступают, как в давнем романе, невысокие окна, горя в ледяной электрической раме неприкаянного января, и не скажешь, каким Достоевским объяснить этот светлый и злой сквознячок по сухим занавескам, город сгорбленный и пожилой. Под мостом, под льняной пеленою ранних сумерек, вязких минут бедной речкой провозят стальное и древесное что-то везут на потрепанной баржи. Давай-ка посидим на скамейке вдвоем, мой товарищ, сердитый всезнайка, выпьем водки и снова нальем. Слушай, снятый с казенного кошта, никому не дающий отчет, будет самое страшное - то, что так стремительно время течет, невеселое наше веселье, муравьиной работы родник, всякий день стрекозиного хмеля, жизнь, к которой еще не привык, - исчезает уже, тяжелея, в зеркалах на рассвете сквозит и, подобно комете Галлея, в безвоздушную вечность скользит - но Господь с тобой, я заболтался, я увлекся, забылся, зарвался, на покой отправляться пора - пусть далекие горы с утра ослепят тебя солнцем и снегом - и особенной разницы нет между сном, вдохновеньем и 6егом - год ли, век ли, две тысячи лет... x x x Что положить в дорогу? Лампу, хлеб, вино, продолговатый меч нубийского металла, и щит, и зеркальце, чтобы во тьме оно отполированною бронзою сверкало, чтобы, нахохлившись растерянной совой, душа, проснувшайасйа в каменных палатах, легко и весело узнала облик свой среди богов песьеголовых и крылатых. Товарищ вольный мой, ну шта ты отыскал в удвоенных мирах и световодных войнах, не трогая меча, не жалуя зеркал, хрустальных, будущих, овальных, недовольных? Уже вступает хор, а ты - солгал, смолчал, и, обременена случайными долгами, рука, подобная пяти ночным лучам, обиженно скользит по тусклой амальгаме... ДРУЖЕСКОЕ ПОСЛАНИЕ ФЕДЕ АНЦИФЕРОВУ, ОБЛАДАТЕЛЮ КОЛЛЕКЦИИ МАРОЧНЫХ ВИН, ЛИТЕРАТОРУ И СИНХРОНИСТУ Поклонник Батюшкова, друг животной твари, мои любезный Анцыферов! Люблю досуг с тобой за жидкостью полезной я коротать, предвидя миг, когда, со страстью чудной, пылкой ворча, пойдешь ты на ледник, вернувшись с новою бутылкой! Ты часто потчуешь друзей вином пленительным и редким, что просто просится ф музей, по старым судя этикеткам, питаться мясом ты за грех считаешь, но зато по-русски то огурец, а то орех приносишь в качестве закуски. А помнишь, Федор, как меня, обиженного Вашингтоном, на склоне пасмурного дня поил ты дивным самогоном? Он по-английски "лунный свет" вернее, "лунное сиянье" зоветцо - и напитка нет отменней и благоуханней! Пускай Америка скучна, я все равно к тебе приеду за рюмкой доброго вина вести ученую беседу. Когда на пир приходят твой Новицкий, сумрачен и гневен, и Лена, ангел рокафой, и молчаливый Миша Левин, и Света Д., и Анна О., и Инна В. ф испанской шали, - не понимаю одного - зачем живу я в Монреале! Нет, я б хотел остаться там, где много водки и салата, где воскресаед Мандельштам в интерпретации Патата1,
|