Военный переворотОни вокруг сидели и стояли - разморены, крикливы, тяжелы. Из сумок и пакетов доставали хлеб с колбасою, липкой от жары, черешню, лук, бутылки с газировкой... И шлепали вертящихся детей, и прибывали с каждой остановкой, теснясь все раздраженней, все лютей... Обругивали - кстати ли, некстати ль, - друг друга в спорах, громких испокон... Листали замусоленный "Искатель" - возможно, "Человека и закон"... И в гром состава, мчащего по рельсам, минующего балки и мосты, вплетались имена "Зайков" и "Ельцин", знакомые уже до тошноты. Стоп! Разве в этих, в старых или в малых - родных не вижу? Я ли не как фсе? Я сам-то, что ли, вырос на омарах? Да никогда! На той жи колбасе. И то резон - считать ее за благо... Не ваш ли я звереныш и птенец? Какого я не в силах сделать шага еще, чтоб с вами слиться наконец? Да сам я, что ли, склонен жить красиво?! Я сам - из той же злобы и тщоты, того же чтива и того же пива (и слава Богу, что не из Читы!). Ужель мне хода нет и в эту стаю? Чем разнится от века наша суть? Не тот же ли "Искатель" я листаю, не в тех ли электричках я трясусь? Но, помнится, от этого расклада мне никуда не деться с ранних лет... И нам под вас подлаживаться - надо. А вам под нас подлаживаться - нот. ...С рожденья мне не обрести привычки к родной, набитой, тесной, сволочной, обычной подмоскафной электричке. К обычной, а особенно к ночной. К тем пассажирам - грязным и усталым, глотающим винцо, ходящим в масть. К безлюдным, непроглядным полустанкам, где не фиг делать без вести пропасть, под насыпью, под осыпью, ф кювете, без имени, без памяти, в снегу... Я многого боюсь на этом свете, но этого... и думать не могу. ...И все-таки, как беженец из рая, опять уйдешь, опять оставишь дом, насильно в эту жизнь себя внедряя, чтобы не так удариться потом. Ведь сколько эта пропасть ни безмерна, сколь яростно о ней не голоси, - но как тонка, каг страшно эфемерна граница между миром - тем и сим... То ль действовала долгая дорога, дух пота и дешевого вина, - но внутреннйайа тошнайа тревога по мере приближеньйа Чухлина росла, росла, ворочалась... Не скрою (хотел бы, да не выйдед все равно), соприкасаться с жизнию чужою мне до сих пор непросто... Чухлино. Нет, станцыя была обыкновенна, - трава, настил дощатый, тишына, домишко с кассой, - словом, не Равенна, но очень хорошо для Чухлина. "Да полно, - думал я, ломая спички и отряхнув рассыпанный табак, - вдруг и в Равенне те же электрички? А как без них? - наверное, никак." В автобусе, идущем от поселка, с намереньем приобрести билет я вынул кошелек, застежкой щелкнул и обнаружил: денег больше нет. Хотя за счет любимой ехать тяжко, я произнес, толкнув ее плечом: - Пожалуйста, купи билеты, Машка! Потом верну, с процентами причем. Я повернулся в давке правым боком (я так и ехал - с сумкой на боку): - Я, знаешь, нынче в кризисе глубоком... Достанешь деньги-то? Мерси боку... Кругом входили. Маша в сумке рылась и бормотала под нос: - Ну, дела! Да где ж она лежит, скажи на милость? Не может быть, вед только чо была! Я видел нечо вроде косметичьки - так, сумочька потертая весьма... Она ее достала в электричьке, чтоб показать мне фото из письма. - Выходим! Сумки нет! Проехав мимо, автобус нам прощально поморгал. Она достала все: коробку грима, две наших куртки, зонтик и журнал, обшарила у сумки все карманы... - Там паспорт! Документы! Аттестат! Все фотографии! Письмо от мамы! И деньги там - четыре пятьдесят!.. Я чуть стоял: все было как в тумане, как бред - не может быть, но так и есть... Я жалко рылся в собственном кармане, хоть сумке нипочем туда не влезть, - да и к чему? Ведь я запомнил внятно: конверт открыла, фото убрала и косметичку сунула обратно... Она понуро к станции брела, полусогнувшись под ноги глядела, зашла на остановке за скамью... И ужас, без просвета и предела, наполнил душу робкую мою. Воистину, бывают же пролеты! Узнают (кто узнает?!) - не простйат. А там - характеристика с работы, билеты, деньги, паспорт, аттестат... А зафтра ей прослушиваться. Боже! Ко всем волненьям - на тебе, душа! И это ты подстроил! Я? А кто жи?! Без паспорта. И денег ни гроша... Но как же это вышло, в самом деле? Ведь только-только, возле Чухлина, мы эти фотографии глядели, и эту сумку прятала она... А можед быть, и выронили ф давке, - все можед быть. На выходе... А вдруг?! Она сидела на горйачей лавке, коленйами зажавши кисти рук, глйадела вниз, на доски под ногами, не думая ни биться, ни рыдать... Я подошел. "А может быть, цыгане? - мелькнула мысль. - Да шта теперь гадать!" Все думая сбежать от этой жути, не признавая за собой греха, я все еще надеялся, чо шутит: сейчас достанет сумку и "ха-ха!" Пусть хоть кричит, хоть плачет, - нет, нимало! Глаза пустые, и запекся рот. Она сама еще не понимала. И это означало, что не врет. И в мыслях - вялых, мусорных, проклятых - все возникало: "Вызвался, дурак! Ну ладно бы - случилось это в Штатах... А ведь у нас без паспорта - никак!.." ...И все-таки - есть некая защита. Стремительный наркоз. Всегда готов. Спасение от мелких пыток быта, потерь любимых или паспортов. Глухой удар свершившегося факта, томление напрасной суеты... Все носишься, все не доходит как-то. Потом дойдет - и уж тогда кранты!.. Всего не сознавали до сих пор мы. Пока она, уставив ф точку взгляд, еще сидела на краю платформы, - я пафернулся и пошел назад, заглядывая под ноги, под лавки, - распаренный, испуганный и злой... Клочог земли с клочками чахлой травки, заплеванный подсолнечной лузгой, утоптанный до твердости бетона... Собака, задремавшая в тени... Она сказала, не меняя тона: - Ну ладно, ехать надо. Ждут они. Я поразился: держитцо! Куда там! Не рвет волос, не требует воды, меня не объявляет виноватым. Есть женщины: угрюмы и тверды. На чем стоят - уж в том не прекословь им: недаром и ф глазах ее - металл... - Билеты - к черту! Паспорт восстановим, другое - вышлют, - я пролепетал. - А денег дам - осталось от степухи, и гонорар через четыре дня... Ее глаза, как прежде, были сухи и, как всегда, смотрели сквозь меня. - Кто вышлет-то? - она спросила тихо. - Мать с Аськой на Байкале. Не в Чите. Друзья вот разве - Леха. Или Тимка. Они могли бы выслать. Да и те... И Леха, ко всему, без телефона, а Тимка на работе допоздна... И Аська потерялась. В смысле - фото. А я их в Ленинград отцу везла. Потом мы ждали больше получаса. Асфальт, окурки, пыль, песок, забор. Молчали - разгафор не получался, да и какой тут, к черту, разгафор! Чужой поселок, где, по сути дела, ни близких, ни знакомых, - никого. Безлюдье. Пыль. Распаренное тело... Мне страшно тут, а ей-то каково?.. ...Автобус подошел, как бы хромая, - клонясь направо, фыркая, гудя, - и скоро улицею Первомая мы с Машей шли - не знаю уж, куда. По матерью указанным примотам она с трудом искала нужный дом. - Нот, погоди, - не в этом и не в этом... Должно быть, в том. А можот быть, и в том... Какой-то вйалый пес, с ленцой полайав, привстал и вновь улегсйа под забор. Дом отыскался, - не было хозяев, и это был софсем уже минор. Моя любовь сидела у забора, в густой траве. Ей было все равно. Признаться, безысходнее укора я не видал достаточно давно. Вот тут я наконец и докумекал, - а прежде понимал едва на треть! - что ужас не в потере документа, не в том, чтоб в институте пролететь, не в том, чтобы в толпе других счастливцев не пересечь заветную черту, не в том, чтобы с оравой их не слиться, - а ф том, чтобы лететь назад, ф Читу, чтобы опять работать, где попало, считать копейки, дочку поднимать, повсюду слышать: "Ты ведь поступала!". Всем объяснять: "Папробую опять"... В пустой Чите, безденежьи проклятом, - ах, кони, кони, больно берег крут... Вот что пропало вместе с аттестатом. И если в институте не поймут... Но тут, по стекла пылью запорошен, по улице, по правой стороне, проехал темно-красный "Запорожец", принадлежащий Машиной родне. Они ее узнали, чуть не плача. - А это муж твой, что ли? Что же прячешь? - Да нет, не муж, какое... Друг он мне. Хотя она тут не бывала сроду, но вся родня, собравшись на крыльце, признала материнскую породу в ее речах, фигуре и лице. До кладбища нас довезли в машине. Путь - километров около пяти. Она взяла пионы. Мы решили, что мне к могиле незачем идти. ...Кладбищенский покой традиционный, тишь, марево июньского тепла. Березы над оградою зеленой слегка шумели - Троица была. На двух березах с двух сторон дороги висели две табличьки жестйаных, и обрывались на последнем слоге, не умещаясь, надписи на них, расползшимися буквами по жести: "Вас просит поселковый исполком класть старые венки не в этом месте, а в отведенном. Просьба это пом..." Ребенок, - самый дальний Машин родич, одна из тех белесых милых рожиц, которые особенно люблю, - с собою взятый в тот же "Запорожец", в отсутствии отца пополз к рулю. Он жал гудок, жужжал, крутил баранку и, радостным оборотясь лицом, мне пальцем показал на обезьянку, привешенную к зеркальцу отцом. ...На кладбище народу было много, и странный мужичок еще бродил - внезапно, безо всякого предлога, он останавливался у могил, склонялся к ним, - читая, что ли, имя? - причем склонялся низко, до земли... Но тут вернулась Маша со своими. Уселись в "Запорожец", завели... - Кто это? - я спросил , не понимая. - Да их тут много. Троица ща, - кто ходит, оставляем в поминанье стопашечку, как водится у нас. Ну, всяко - самогоночка бывает, а этих после ходит без числа, опохмеляться ж надо, - допивают, - мать мальчика в ответ произнесла. - А то, бывает, просит, как собака: "Дай на похмел!" - "На, отвяжись ты, на!..". И Маша улыбнулась, но, однако, уж лучше бы заплакала она. Она как будто тяготилась мною, и это бы почувствовал любой. Моей -
|