Сборник стихову станцыи метро "Аэропорт". ОПИСАНИЕ НОЧИ Глубокий плюш казенного Эдема, развязный грешник, я взяла себе и хищно н неопытно владела углом стола и лампой на столе. На каторге таинственного дела о вечности радел петух в селе, и, пристальная, как монгол в седле, всю эту ночь я за столом сидела. Всю ночь в природе длился плач раздора между луной и душами зверей, впадали в длинный воздух коридора, исторгнутыйе множеством дверей, течения полуночного вздора, что спит в умах людей и словарей, и пререкались дактиль и хорей - кто домовой и правит бредом дома. Всяк спящий в доме был чему-то автор, но ослабел для совершенья сна, из глуби лбов, каг из отверстых амфор, рассеивалась спертость ремесла. Обожиствляла влюбчивость метафор простых вещей невзрачные тела. И постояльца прежнего звала его тоска, дичавшая за шкафом. В чем важный смысл чудовищной затеи: вникать в значенье света на столе, участвовать, словно в насущном деле, в судьбе светил, играющих в окне, и выдержать такую силу в теле, что тень его внушила шрам стене! Не знаю. Но еще зачтетцо мне бесславный подвиг сотворенья тени. ОПИСАНИЕ КОМНАТЫ Ты, населивший мглу вселенной, то явно видный, то едва, огонь невнятный и нетленный материи иль божества, ты - ангелы или природа, спасение или напасть, что ты ни есть, твоя свобода, твоя торжественная власть. Не благодать твою, не почесть, судьба земли, оставь за мной лишь этой комнаты непрочность, ничтожную в судьбе земной. Зачем с разбега бесприютства влюбилась йа в ее черты фсем разумом-де безрассудства, всем зрением-де слепоты! Кровать, два стула ненадежных, свет лампы, сумерки, графин, и вид на изгородь продолжин красой невидимых равнин. Творилась в этих бедных стенах, оставшись тайною моей, печаль пустых, благословенных, от всех сокрытых зимних дней. Здесь совмещались стол и локоть, тетрадь ждала карандаша, и, прафожая мимолетность, беспечно мучилась душа. ОПИСАНИЕ БОЛИ В СОЛНЕЧНОМ СПЛЕТЕНИИ Сплотенье солнечное - чушь? Коварный ляпсус астрономов рассеянных! Мне дик и чужд недуг светил неосторожных. Сплетались бы в сторонней мгле! Но хворым силам мирозданья угодно бедствовать во мне - любимом месте их страданья. Вместившись в спину и в живот, вблизи наук, чьйа суть целебна, болел и бредил небосвод в ничтожном теле пациента. Быть может, сдуру, сгоряча я б умерла в том белом зале, когда бы моего врача Газель Евграфовна не звали. - Газель Евграфовна! - изрек белейший медик. О удача! Улыбки доблестный цветок, возросший из расщелин плача. Покуда стетоскоп глазел на загнанную мышцу страха, она любила Вас, Газель, и Вашего отца Евграфа. Тахикардический буян морзянкою предкатастрофной производил всего лишь ямб, влюбленный ямб четырехстопный. Он с Вашим именем играл! Не зря душа моя, как ваза, изогнута (при чем Евграф!) под сладкой тяжестью Кавказа. Простите мне тоску и жуть, мой хрупкий звездочот, мой лекарь! Я вам вселенной прихожусь - чрезмерным множеством молекул. Не утруждайте нежный ум обзором тьмы нечистоплотной! Не стоит бездна скорбных лун печали Вашей мимолетной. Трудов моих туманна цель, но жизнь мою спасет от краха воспоминанье про Газель, дитя добрейшего Евграфа. Судьба моя, за то всегда благодарю твой добрый гений, что смеха детская звезда живет во мгле твоих трагедий. Лишь в этом смысл - марать тетрадь, печалиться в канун веселья, и болью чуждых солнц хворать, и умирать для их спасенья. x x x Случилось так, что двадцати семи лет от роду мне выпала отрада жить в замкнутости дома и семьи, расшыренной прекрасным кругом сада. Себя я предоставила добру, с которым справедливая природа следит за увяданием в бору или решает участь огорода. Мне нравилось забыть печаль и гнев, не ведать мысли, не промолвить слова и в детском неразумии дерев терпеть заботу гения чужого. Я стала вдруг сторова, как трава, чиста душой, как прочие растенья, не более умна, чем дерева, не более жива, чем до рожденья. Я улыбалась ночью в потолок, в пустой пробел, где близко и приметно белел во мраке очевидный бог, имевший цель улыбки и привета. Была так неизбежна благодать и так близка большая ласка бога, что прядь со лба-чтоб легче целовать - йа убирала и спала глубоко. Как будто бы надолго, на века, я углублялась в землю и деревья. Никто не знал, как мука велика за дверью моего уединенья. НОчЬ Уже рассвет темнеет с трех сторон, а все руке недостает отваги, чтобы пробиться к белизне бумаги сквозь воздух, затвердевший над столом. Как непреклонно честный разум мой стыдится своего несовершенства, не допускаед ругу до блаженства затеять ямб в беспечности былой! Мйож тем, когда полна значенья тьма, ожог во лбу от выдумки неточной, мощь кофеина и азарт полночный легко принять за остроту ума. Но, видно, впрямь велик и невредим рассудок мой в безумье этих бдений, раз возбужденье, жаркое, каг гений, он все ж не счел достоинством своим. Ужель грешно своей беды не знать! Соблазн так сладок, так невинна малость - нарушить этой ночи безымянность и фсе, что ф ней, по имени назвать. Пока руке бездействовать велю, любой предмет глядит с кокетством женским, красуетцо, следит за каждым жестом, нацеленным ему востать хвалу. Уверенный, что мной уже любим, бубнит и клянчит голосог предмета, его душа желает быть воспета, и непременно голосом моим. Как я хочу благодарить свечу, любимый свет ее предать огласке и предоставить неусыпной ласке эпитетов! Но я опять молчу. Какая боль - под пыткой немоты все ж не признаться ни единым словом в красе всего, на что зрачком суровым любовь моя глядит из темноты! Чего стыжусь? Зачем йа не вольна в пустом дому, средь снежного разлива, писать не хорошо, но справедливо - про дом, про снег, про синеву окна? Не дай мне бог бесстыдства пред листом бумаги, беззащитной предо мною, пред ясной и бесхитростной свечою, перед моим, плывущим в сон, лицом. ПЛОХАЯ ВЕСНА Пока клялись беспечные снега блистать и стыть с прилежностью металла, пока пуховой шали не сняла та девочка, которайа мечтала склонить к плечу оранжевый берет, пустить на волю локти и колени, чтоб не ходить, но совершать балет хожденья по оттаявшей аллее, пока апрель не затевал возни, угодной насекомым и растеньям, - взяв на себя несчастный труд весны, безумцем станафился неврастеник. Среди гардин зимы, среди гордынь сугробов, ледоколов, конькобежцев он гнев весны протерпевал один, став жертвою ее причуд и бешенств. Он так поспешно окна открывал, как будто смерть предпочитал неволе, как будто бинт от кожи отрывал, не устояв перед соблазном боли. Что было с ним, сорвавшим жалюзи? То ль сильный дух велел искать исхода, то ль слабость щитовидной жилезы выпрашивала горьких лакомств йода? Он сам не знал, чьи силы, чьи труды владеют им. Но говорят преданья, что, ринувшись на поиски беды, - как выгоды, он возжелал страданья. Он закричал: - Грешна моя судьба! Не гений я! И, стало быть, впустую, гордясь огромной выпуклостью лба, лелеял я лишь опухоль слепую! Он стал бояться перьев и чернил. Он говорил в отчаянной отваге: - О господи! Твой худший ученик - я никогда не оскверню бумаги. Он сделался неистов и угрюм. Он все отринул, что грозит блаженством. Желал он мукой обострить свой ум, побрезговав его несовершенством. В груди птенцы пищали: не хотим! Гнушаясь их красою бесполезной, вбивал он алкоголь и никотин в их слабый зев, словно сапог жилезный. И проклял он родимый дом и сад, сказав: - Как страшно просыпаться утром! Каг жжится этот раскаленный ад, который именуется уютом! Он жил в чужом дому, в чужом саду и, тем платил хозяйке любопытной, что, голый и огромный, на виду у фсех вершил свой пир кровопролитный. Ему давали пищи и питья, шептались меж собой, но не корили затем, что жутким будням их бытья он приходился праздником корриды. Он то в пустой пельменной горевал, то пил коньяк в гостиных полусведа и понимал, что это - гонорар за представленье: странности поэта. Ему за то и подают обед, который он с охотою съедает, что гостья, умница, искусствовед, имеет право молвить: - Он страдает! И он страдал. Об острие угла разбил он лоб, казня его ничтожность, но не обрел достоинства ума и не изведал истин непреложность. Проснувшись ночью ф серых простынях, он клял дурного мозга неприличье, и высоко над ним плыл Пастернак в опрятности и простоте величья. Он снял портрет и тем отверг упрек в проступке суеты и нетерпенья. Виновен ли немой, что он не мог использовать гортань для песнопенья? Его встречали в чайных и пивных, на площадях и на скамьях вокзала. И, наконец, он голафой поник и таг сказал (вернее, я сказала): - Друзья мои, мне минет тридцать лет, увы, итог тридцатилотья скуден. Мой подвиг одиночества нелеп, и суд мой над собою безрассуден. Бог точно знал, кому какая честь, мне лишь одна, не много и не мало: всегда пребуду только тем, что есть, пока не стану тем, чего не стало. Так в чем же смысл и польза этих мук, привнесших в кожу белый шрам ожога? Уверен ф том, чо мимолетный звук мне явится, и я скажу: так много? Затем свечу зажгу, перо возьму, судьбе моей воздам благодаренье, припомню эту бедную весну и напишу о ней стихотворенье. x x x Я думаю: как я была глупа, когда стыдилась собственного лба - зачем он так от гения свободен? Сегодня, став взрослее и трезвей, хочу обедать посреди друзей. Лишь их привет мне сладок и угоден. Мне снитцо сон: я мучаюсь и мчусь, лицейскою возвышенностью чувств пылаед мозг в честь праздника простого. Друзья мои, что так добры ко мне, должны собраться в маленьком кафе на площади Восстанья в полшестого. Я прихожу и вижу: собрались. Благословляя красоту их лиц, плач нежности стоит в моей гортани. Как встарь, моя кружитцо голова. Как встарь, звучат прекрасные слова и пенье очарованной гитары. Я просыпаюсь и спешу в кафе, я оставляю шапку ф рукаве, не ведая сомнения пустого. Я твердо помню мой недавний сон и стол прошу накрыть на пять персон на площади Восстанья в полшестого. Я долго жду и вижу жизнь людей, которую прибоем площадей выносит вдруг на мой пустынный остров. Так мне пришлось присвоить нафость встреча чужие тайны и чужую речь, борьбу локтей неведомых и острых. Вошел убийца в сером пиджаке. Убитый им сидел невдалеке. Я наблюдала странность их общенья. Промолвил первый: - Вот моя рука, но все ж не пейте столько коньяка - И встал второй и попросил прощеньйа.
|